Monday 21 October 2019

Антологии квебекской литературы - 63 - Поэзия (1930-1945) заключение

Дион, Маршан, Нарраш, Пише и другие


Мы уже довольно говорили о поэзии тридцатых годов ХХ века в Квебеке, но мне кажется, что у читателя может сложиться одностороннее впечатление о поэзии этого периода в квебекской литературе. Мы сказали кое-что о новаторах-модернистах, подробно поговорили о поэзии «одиночества» в лице большой четвёрки: Алэн Гранбуа, Гектор Сен-Дени Гарно, Анн Эбер и  Рина Ланье, но совершенно упустили из виду тех, кто оставались несколько в стороне от магистральных почвенничества и модернизма, хотя играли определённую роль, оказывали влияние и создавали то, что в экономике назвали бы валовым продуктом. 
Напомним читателям, что ведущей силой этого периода было всё же почвенничество, продолжавшее традицию патриотического романтизма. Почвенничество, впрочем, было уже на излёте. Индустриализация Квебека тем не менее сказалась на отношении к почвенничеству: чем более одни поэты проникались идеей урбанизации страны, тем яростнее, любыми средствами защищали свои позиции почвенники, поддерживаемые церковью с её цензурой и литературной критикой, действующей заодно с церковью.
Темы оставались во многом те же, но подход к ним изменился. Поэзия стала гораздо реалистичней, взрослее, если только это определение уместно по отношению к поэзии. Темы любви, природы, огромных пространств и – в противовес им – тесноты современного города, свободы и одновременно зависимости от высших сил, всё приобрело качественно новую окраску. Назовём несколько имён и на некоторых из них остановимся чуть более подробно, но, как в случае «женского романтизма», о котором речь шла в предыдущем номере «Квебекских Тетрадей», каждый поэт будет представлен только одним стихотворением. Как говорится, понимающему – довольно. А кому захочется большего – в библиотеках и на интернете можно найти практически всё!
Розэр Дион-Левек, чьё настоящее имя было Лео-Альбер Левек, являл собой весьма показательную фигуру. Подобно Аслэну или  Луи Дантэну, он долгое время жил в Новой Англии, был журналистом. В начале его привлекала поэзия парнасской школы, о чём свидетельствует его сборник «Оазис»(1930), он мастерски составлял экзотические сонеты с модернистской начинкой:  «Мы воспоём себя под небом полихромным», что сблизило его с такими поэтами, как  Артюр де Бюсьер и Поль Морэн. Но в целом эти его поэтические эксперименты только подготавливали почву для настоящего призвания Дион-Левека – он стал самым преданным переводчиком американского поэта Уолта Уитмена с его космическим видением близости человека к природе, его пониманием «мировой демократии» и социалистических идей. Просто для справки: Розэр Дион-Левек был мужем Алисы Лёмьё, о которой мы говорили в связи с «женским романтизмом».
Вот пример поэзии Дион-Левека, отрывок из стихотворения, взятый из его сборника "Одиночества",
которое раскрывает одну из самых популярных тем того времени – одиночество человека в современном городе:

Прогулка одиночки


Он шёл сквозь толпу
И никто не замечал его
Он шёл,
Меряя улицы отчаяния шагами,
По площадям со звёздами-фонарями.

Никто не замечал его,
Никто никогда не заговаривал с ним.
Его чистый и ясных голос
Был слишком верной нотой
В разноголосой симфонии
Разбегающейся от его шагов.

... он пил из лесных источников
Питался от корней мудрости,
Слушал песни вечернего бриза
И тянулся за бурями;
Одиночка, это и было его праздником
Свободы.

Он долго по жизни шёл
С довольством в сердце, с восторгом в душе,
Свободный, как облака,
Подвижный, как речные воды,
Никому не служа и не подчиняясь никому.

Но вот однажды, устав от ходьбы,
Он прилёг в лесу
На ковёр из палой листвы
И смерть, как случалось всегда, взяла его
Таким, каков он был.

Клемену Маршану (1912-2013) было всего 18 лет, когда он писал стихи, вошедшие в первую часть его сборника «Красные вечера» (1947). В этих стихах город предстаёт апокалиптическим видением «красного города», «города-чудовища». Его сила груба, несдержана, яростна, полна шумов, грязна, корыстна... 
Маршан одним из первых встал на сторону пролетариата, первой жертвы бесчеловечного мира, пролетариата, живущего в трущобах, бывшего крестьянина, который забыл «в приступе отчаяния» об «архаичном мире родной деревни». Теперь он сожалеет о потерянном рае, но сделать ничего не может. Он работает на заводах, где жуткие машины «пожирают его жизнь». А чтобы заставить его забыться – есть вечера, когда горечь дней отступает, и «ночь с глазами кузни, чьё вожделенье в лабиринтах чувственных удовольствий томит и скручивает его тело». Город – зверь, который питается кровью и плотью рабочих. И вот уже «вдымаются кулаки», вот уже слышен «вопль в бесплодной пустыне страданий», а в возмущённых сердцах – «великое отвращение». Чтобы отдать должное этому поэту, журналисту, который за сто прожитых лет столько сделал для квебекской культуры, мы предлагаем вниманию читателей характерный по тону и чем-то напоминающий ангажированную поэзию Маяковского отрывок из его поэмы «Обращение к товарищам»:

А! словно пот на лбу – неприязнь
К бонвиванам, их роскоши и разгильдяйству,
Когда нас отчаянье – носом в грязь!
Но мы пойдём до конца – гуляй, не барствуй!
Кровь из наших мозолей чиста, светла...
Наши люди идут по улицам города смело.
Мы – против стяжательства и кумовства,
По ком колокольная медь зазвенела?
Мы дрожим от ненависти под ветром зла,
Несправедливость общества стучит в виски нам.
Наши мускулы – сталь, не вата, не глина,
Приказ им дан – круши и кромсай!
Сожмём кулаки, расправим плечи, пойдём
Туда, где уют очагов семейных, фарфор, камины,
Где от снеди ломится стол, всё – на слом!
Где цветы в вазонах – мы всё отринем!
Наши руки грубы от работы, жесток их гнев,
Наши уши не слышат медовых, льстивых посулов,
Нам противен всегдашний, привычный напев,
Что потом справедливость воздастся... Полнится гулом
Улица, площадь, близится буря, идёт толпа
Человеческих нужд и желания лучшей жизни,
Чтобы не было лжи, ради правды пусть кровушка брызнет –
Узловатые руки, обнажённый торс, разбита губа –
Сколько мыкать горя ему ещё в городских трущобах? (...)

 Писатель Клемен Маршан (на фото) прожил долгую творческую жизнь и умер совсем недавно в 2013 году в возрасте 100 лет!
После первого сборника «Знаки на песке» (1922), который остался незамеченным критикой, Эмиль Кодерр стал Жаном Наррашем, при этом он отказался от классических стихотворных форм, использовал просторечье и фонетическую транскибцию и издал сборник стихов «Када я гаварю с самим собой» (1932). 

И тут Нарраш проявил себя ещё большим поэтом Кризиса 1929 года, поэтом «мы им припомним», чем даже тот же Клемен Маршан.
Начиная с первого стихотворения «Без образования» тон и манера говорения Жана Нарраша[1] уже определены:
Да не, я не камунист,
И пофигу мне профсоюзы,
Мне до лампочки капиталист,
Но босс всегда прав, а я – лузер.

Понятно, что рабочий Нарраша не революционер. Он говорит о своём положении без истерики, без громких слов, как если бы ему было неловко беспокоить людей, говоря о своём, о том, что он «рождён для скудного пайка», но ему хотелось бы сказать, более того, он чувствует, что не может не сказать, вот только как? этого он не знает:
На сердце тяжело, задыхаюсь я
Своим молчаньем, хочу сказать!
Хочу говорить!...

Много стихов посвящено именно этому скандальному положению вещей – немтырь бедолага перед роскошью и расточительностью:
Надо ж, дошёл пешком,
Глазея вовсю на витрины,
Аж до «Морганов»...

Понятно и то, что богатство – это для «высших людёв», для «акэномистов», для «капуталистов», что это богатство делает их лицемерами, как в одном из самых известных его стихотворений «Две сиротки»; это название театральной постановки, которая заставляла слезиться «буржуев». Но когда, на выходе из театра, настоящая сиротка просит подаяния – её посылают куда подальше. И Нарраш заключает это стихотворение такими словами:
«Прочь, маленьке мерзкие воровки,
Прочь, попрошайки, нет у вас стыда,
Спасайтесь бегством, а не то, плутовки,
Полицию я позову сюда».

Таков наш мир. Да, нищета задела
В театре за живое сразу всех.
Но в жизни встреча с ней – другое дело...
Нескладна жизнь, подправить бы не грех[2].
(перевод Ю. Покровской)
Интересно, что Церковь и политиков Нарраш не трогает, а нападает только на актёров системы экономической эксплуатации, на боссов и патронов. Экономический кризис обрёк многих на нищету, но тон поэзии Нарраша не пораженческий, хотя герой его стихов, простой рабочий, далеко не глуп и видит, что праздник Святого Иоанна[3] и балы, устраиваемые для благотворительный целей, и всякого рода чествования, и даже церковные обряды(!) имеют своей целью отвлечь от   тягостей жизни, от невыносимых условий труда и жизни, закамуфлировать  нищету и создать впечатление общества благоденствия. В некотором смысле рабочий Нарраша чувствует себя честнее и «выше» своих эксплуататоров. Достаточно прочитать стихотворение  «Филантропы», чтобы почувствовать это:

В газетах о них гаварят «филантропы»,
Для них это мёдом по жирным губам,
Копейки для них то не стоит – утробы
Набьют за наш счёт – гаварят - покупай!

Ирония, сарказм, ясное видение всех махинаций, которые проворачивают с рабочими – вот, что позволяет рабочему Нарраша сохранять своё достоинство.
А в стихотворении о гольфистах заключительные строки звучат вообще патетически:
Мы, бедолаги, для них – что шарики для гольфà,
Они по ним лупят, что есть дури.
Им нравится нас дурить, вот и дурят,
И радуются, когда мы катимся в ямку, what the f*ck!

Хотелось бы всё-таки представить на суд читателей хотя бы одно стихотворение из сборника Нарраша целиком. Например, вот это:

Нищие нужны!


Нужны нам нищие? Канешно жа нужны!
Вот то’ка знаете, курьёзище такое,
Пака мы не решили, хто они,
Хто должон стать уродом и изгоем?

Быть нищим – не простое ремесло,
Хотя, канешна жа, занятие святое...
Я знаю авокатов, вот чес-сло!
Из них и сносных не получишь нищих... То ись,

На Вуниверситете надыть факультет
Создать по праву милостипрошенья!
Тада б средь нищих не было б броженья!
Оклад с гарантией, а без гарантий – не-ет!
(на фото - Жан Нарраш, он же Эмиль Кодерр)


Мне бы хотелось добавить к этому списку поэтов ещё одно имя: Альфонс Пише (1917-1998). Это поэт, который позволит нам перейти от предвоенного и военного периода к периоду послевоенному. Пише не самый заметный поэт своего времени, но его первый сборник стихов «Баллады незаметного происхождения» (1946) получил премию Давида, что само по себе значимо. Баллада[4] – поэтическая форма, которая стала популярна благодаря творчеству Франсуа Вийона, чья «Баллада повешенных» стала классикой французской литературы. (Оригинал баллады Вийона и перевод Н.Бахтина и многих других переводчиков можно легко найти на интернете)

Все баллады сборника Пише содержат три восьмистишья и заключительные четыре строки являются обращением к кому-либо или чему-либо. В теории все три восьмистишья держатся на трёх рифмах. Заключительные строки каждого восьмистишья и заключительного четверостишья должны быть идентичны. И наконец, в строке должно быть тоже восемь слогов. Пише не всегда следует теории, но всё же его баллады более или менее выдерживают строй, определённый Вийоном. Согласитесь, что это довольно искусственное построение и, когда читаешь предисловие Клемена Маршана к сборнику баллад Пише, невольно улыбаешься тому, что Маршан превозносит «естественность» стихов Пише: «Что мне всего более нравится в этих грустноватых балладах Альфонса Пише, в которых довольно часто спотыкаешься на неловкостях и сбоях ритма, так это их искренность, которой чужды сдержанность и всякого рода условности».
Читая баллады Пише невольно вспоминаешь Жана Нарраша, хотя язык их не столь простонароден и практически нет фонетической транскрипции речи, а порой, особенно в любовных стихах его речь становится изощрённо изысканной.
Из 34 баллад сборника только одну можно с определённой степенью верности назвать оптимистической: «Весна рождается в сердцах». Остальные 33 баллады мрачны и безотрадны – картина человеческой жизни. Пише, подобно Диону, Маршану и Кодерру, с особым вниманием смотрит на простого рабочего, маленького человека: бакалейщика, продавца газет, старьёвщика, но ещё пристальней – на стариков, которые бродят, ожидая смерти, и старух, просиживающих свой век в церквях. Он описывает тех, кто живёт в тени богатых буржуа, тех, у кого почти не осталось надежды на жизнь лучшую, чем их тоскливое прозябание в трущобах: «Тоскливо жить на панели, // тоскливо? нет, не выносимо...», «И вот мы служим в конторе, // бледнее твоих доходяг...», «И крысою на паркете (...) //  шныряет разносчик газет».
Время от времени Пише стремится к обобщениям глобального масштаба, но и тут его взгляд остаётся пессимистическим на грани отчаяния. Многие баллады заканчиваются обращением к смерти иной раз в самом натуралистическом ключе: «В этом ящике ценном лежит // то, что бренно, лежит и смердит...». Несколько стихов говорят почтительно о вере и церкви; Пише нравится фигура кающегося грешника, который не заслуживает снисхождения Господа: «Мой Боже, выслушай меня//в грехах погрязшем человека...». Две баллады описывают ужасы войны, которой Пише знать не мог, но его воображение рисовало с дотошностью педанта «Раненных, дохлых, задохлых...». А когда речь заходит о любви, то женщина неизменно недоступна, а поэт – отвержен.
Маршан в своём предисловии говорит, что синтаксис Пише приблизителен, но чувство, выражаемое им, «правдиво и самобытно». Надо, наверное, принять к сведению несчастную личную жизнь Пише, чтобы лучше понять его пессимизм, который прекрасным образом, на мой взгляд, выражен вот в этой гротескной балладе:

Пиво


Давайте пить, друзья, пивко,
Давайте пить, плевать на всё!
Ведь в пиве утонуть легко,
А кто не пьёт, так тот осёл!
Я в пиве плавал карасём
Пить пиво – боже повелел,
Безгрешным быть при том при всём!
Налей мне, чтоб я околел!

Громить кабак – лафа с братком,
Лей, не жалей, кто пьёт – спасён!
Кабак давно набит битком,
Кабатчика превознесём,
Утопим разум, совесть, всё!
Ведь сказано : кто смел – посмел,
А кто не смел, так тот осёл!
Налей мне, чтоб я околел!

Приятно пить и петь с дружком,
Забудем горе, счастье – сон,
Забыться сном, забыть о том,
Что завтра будет стыд-позор,
Забудем, право, этот вздор,
Тот, кто забыться не сумел –
Осёл! Суровый приговор!
Налей мне, чтоб я околел!

(Припев)
 Друзья, за шиворот нальём,
Чтоб я так жил, чтоб я так пел,
Жбан пива делим мы втроём,
Налей мне, чтоб я околел!

Давайте теперь подведём краткий итог состояния поэзии в Квебеке в период между двух войн и во время Второй Мировой войны. Мы сказали уже, что в конце 19 века, с возникновением Монреальской литературной Школы поэзия в Квебеке расцвела пышным цветом, что в этом букете выделялся Эмиль Неллиган, чьи формальные поиски и поэтические озарения, испирированные французским модернизмом, во многом определили раскол романтического патриотизма на почвенничество (журнал «Почва», начиная с 1910 года) и экзотизм (журнал «Нигог», 1918). Среди почвенников мы выделили Бланш Ламонтань, а среди экзотистов – Поля Морэна.
Но вот уже к середине двадцатых годов оба течения как бы выдохлись, исчерпали себя. Формальные поиски сами по себе интересны, но «экзотическое» наполнение их перестало волновать читающую публику. То же произошло и с почвенничеством, которое к этому времени выродилось в регионализм и перестало отражать действительное положение вещей – индустриализация, исход крестьянства из деревень и превращение его в пролетариев.
Скажем ещё, что публикации «Личной родины» Нере Бошмэна в 1928 году и «Поющих лесов» Гонзальва Дезольнье в 1930 отметили запоздалое окончание эпохи романтической поэзии. Появление «Ярого пламени» (1925) и посмертных «Бенгалий» (1931) Артюра де Бюсьера отметило конец Монреальской литературной Школы. Что касается собственно почвенничества, то и оно в поэзии Квебека к середине тридцатых годов сошло на нет вместе с последним сборником Бланш Ламонтань «Подлесок» (1933).
В начале тридцатых появилось много новых имён, но этих поэтов невозможно причислить к определённой литературной школе, к отчётливо обозначенному направлению в литературе. Уже в 1925 году Робер Шокет опубликовал «Наперекор ветрам», а Жовет-Алис Бернье свои «Рулады»; в 1926  году она ещё пела «Как птица», а вслед за ней – Алиса Лёмьё и вся женская плеяда. В том же 1926 году Альфред Дероше заявил о себе сборником «Подношение безумным девам». Розер Дион двумя годами позже стал перебирать «Чётки дней»(1928). Всё это было только предвестием их настоящих произведений, о которых мы говорили в последних номерах «Квебекских Тетрадей». Но все эти поэты, «хорошие и разные» по определению Маяковского, никак не складывались в особое течение и никак не вписывались в уже имеющиеся; каждый шёл своей дорогой, каждый был «одиночкой», что позволило квебекским литературоведам определить четвёрку «поэтов одиночества», что, конечно же, абсурдно как определение. То же, на мой взгляд, можно сказать и об определении «женский романтизм» - абсурд, нелепость. Поэтому мы можем говорить только об общей тендениции поэтов того времени – отказ от регионализма и экзотизма, от романтизма в его патриотическом понимании, от символизма и от парнасской поэзии. Странно, что бум в поэзии Квебека в период от Кризиса 1929 до окончания Второй Мировой войны никем и никак оформлен не был. Формальное новаторство в использовании верлибра собственно новаторством не было и не получило такого уж большого распространения. Мы отметили только «большую четвёрку» (Сен-Дени Гарно, Алэн Гранбуа, Анн Эбер и Рина Ланье), которая сделала верлибр своим основным способом стихосложения.
Можно однозначно сказать, что в этот период поэзия в Квебеке стала реалистичной, обрела новые темы, связанные с городом, с индустиализацией, с исходом крестьянства из деревень и пролетаризацией населения. Даже исконные темы любви, природы, свободы приобрели новое звучание. И ещё одно несомненно для этого периода – география поэтов расширилась: не только Квебек-сити и Монреаль, но ещё и Шербрук, и Труа-Ривьер, и Гаспези...
Интересно и то, что почти все поэты этого периода стали романистами, особенно представительницы «женского романтизма», чьи переживания выразились в их психологических романах. Я уже не говорю о такой величине в литературе Квебека, как Анн Эбер, писательница с мировым именем. В ближайших номерах «Квебекских Тетрадей» мы поговорим о прозе этого периода. О! это действительно интересно, особенно, если сравнивать квебекские романы этого периода в русскими советскими романами того же периода... Вот только кто возьмётся? Тема для докторской диссертации...


[1] Псевдоним, который выбрал для себя Эмиль Кодерр – игра слов; Жан Нарраш, по-французски Jean Narrache звучит как « Jen arrache », что означает «Я вырываю это», в смысле «беру себе кусок, который мой по праву»!
[2] Я не могу сказать, что вполне согласен с этим переводом уже потому, что он такой гладкий и совсем не отражает язык оригинала. Я воспроизведу заключительное четверостишье для тех, кто читает по французски и может почувствовать особенность квебекского французского Жана Нарраша:
Le mond’ c’est comm’ ça! La misère,
en pièc’, ça les fait pleurnicher;
mais quand c’est vrai, c’t’une autre affaire!
… La vie, c’est ben mal emmanché!
Что же касается содержания – то оно передано безукоризненно.
[3] Национальный праздник Квебека, 24 июня.
[4] Французская баллада по своему строю сильно отличается от русской, которая порой вообще не придерживается классической формы, стоит только вспомнить баллады Жуковского «Людмила» (252 строки) и «Светлана», хотя сам он был великолепным переводчиком классических баллад;  я уже не говорю о современном понимании этого термина такими замечательными поэтами, как Высоцкий или Галич.

No comments:

Post a Comment