Monday 15 April 2019

Антологии квебекской литературы - 53 - Родольф Жирар

Родольф Жирар

(1879-1956)

Бывает так, что прочитаешь книгу, которую тебе посоветуют коллеги[1], и сейчас же захочешь её перевести на русский, так она тебе понравится. Что я и сделал: интегрально (красивое словечко) перевёл роман «Мари Калюме» (1904) Родольфа Жирара. Жаль, что пока никак не получается его издать, ну, да спешить некуда. Кстати сказать, переводить было довольно трудно, как всегда бывает трудно работать с произведением настолько оригинальным и ярким, написанным таким сочным, таким красочным языком. Так трудно переводить квебекское просторечье, тем более что роман написан с юморком, с налётом  натурализма. Совершенно раблезианское произведение! Просто пальчики оближешь.
Альбер Лаберж, о котором мы говорили в предыдущем  номере «Квебекских Тетрадей» так пишет о романа Родольфе Жираре в предисловии переиздания 1946 года в несколько обрезанном в угоду цензуре[2] виде: «В момент публикации эта книга была лучшим романом, написанным в Канаде. И это верно ещё и сегодня». Конечно, Лаберж имеет в виду только близкую ему литературу: подрывную, жёсткую, насмешливую, дерзкую.

Я голосую за Родольфа Жирара. Чтобы рассказать об авторе, мне приходится перелопатить немало литературы. Первым делом я знакомлюсь с тем, что есть в антологиях, что уже выбрали из целого текста местные литературоведы. И вот: антология Эрмана (1992) обошла творчество Жирара молчанием. Что ж, бывает... Антология Вайнмана (1996) предлагает кратчайшую биография писателя: «Родольф Жирар родился в Труа-Ривьер. Когда ему было 12 лет, семья Жирара переехала в Монреаль. Здесь он учился в католической коммерческой Академии. Журналист, сперва в «Отечестве», затем в «Прессе». Первый его роман «Флоранс» вышел в 1900 году. Четыре года спустя увидел свет роман «Мари Калюме», который архиеписком Монреаля монсеньор Брючези подверг остракизму. Жирар потерял своё место журналиста в газете «Время». С 1905 года он – переводчик в Палате Общин. Он опубликует ещё два романа, напишет сотни сказок, десяток театральных пьес и книгу воспоминаний. Во время Первой Мировой войны он – офицер армии, окончит войну в чине капитана лейтенанта. Умер в Оттаве 29 марта 1956.»
Лучшим романом Жирара заслуженно считают «Мари Калюме». Прежде чем предлагать нашим читателям отрывки из романа, расскажем его фабулу.
Кюре Флавель живёт в Сент-Ильдефонсе (придуманная деревня в районе Лотбиньер). Как было принято в то время, у кюре тоже был земельный участок, своя ферма. У него в услужении было три человека: Сюзон, племянница и озорница, которая худо-бедно вела хозяйство, сорокалетний холостяк Нарцисс заботился о посевах и Зефирэн, церковный служка, звонарь и дьякон по совместительству, тоже холотой, но малость помоложе Нарцисса.
Богатый и развратный кюре Лёфран из соседнего прихода Сент-Апполинэр посоветовал кюре Флавелю взять другую экономку, чтобы та навела порядок в доме. Вот тут и появляется сорокалетняя старая дева Мари Калюме, которая до последнего времени ухаживала за своими родителями, но после их смерти оказалась не у дел. Мари – бой-баба, которая за месяц прибирает к рукам дом, а заодно... и дела всего прихода.
Жирар живописует так сказать «быт и нравы», ряд сцен более или менее связанных между собой забавны, это гротеск и бурлеск и всё, что хотите. Это и любовный треугольник: холостяки встрепенулись и оба стали, каждый по своему, приударять за Мари Калюме. Но прежде всего – роман Родольфа Жирара – это сатира, направленная против церкви. И именно этот аспект подчёркивает большинство антологий. Например, десятая глава, которую часто истользуют создатели антологий (в том числе и Вайнман) называется «Куды ж девать святые мочи Монсеньёра?»
Мари Калюме млела от счастья при мысли, что потом она будет спать в той же святой постели, на которой изволил почивать господин кюре. Из ста, например, тысяч, сколько людей могут похвастать такой удачей и такой благосклонностью судьбы? Для неё это была возможность приобщиться к святости...          
Наутро наша набожная дщерь стелила постель, в которой спал архиепископ, и странное оцепенение овладело ею.
Надо сказать однако, отдавая ей должное, что в помыслах её не было ничего нечистого и предвосхищение будущей благодати было целомудренным и сугубо платоническим.
В каких словах описать волнение Мари Калюме, когда она вошла в опочивальню архиепископа. Внутренне дрожа, она прибирала в этой августейшей и ставшей святой комнате.
Со священным трепетом она взяла в руки ночную вазу, точно это была бесценная амфора, и уже собралась вылить золотую с коричневатым отливом жидкость в общую кадку, служившую вместилищем для подобных жидкостей, как вдруг остановилась, потрясённая:
- Святые мочи архиепископа, - подумала она, - во где святость-та!
Что же ей с ними делать?
Она поставила горшок на пол перед собой, сама села на кровать и принялсь размышлять, уставя глаза в одну точку.
И так неподвижно она размышляла довольно долго.
Нет, не могла она выплеснуть их, как вульгарные испражнения всех прочих.
О! Святотатство...
С другой стороны, не могла же она оставить их в спальне?
Это и не чисто, и не гигиенично...
Пришла ей в голову мысль запечатать их в бутылке.
Только имеет ли она на то право?
Терзаема сомнениями, Мари Калюме со всевозможными предосторожностями взяла в руки ночную вазу и отправилась за советом к господину кюре, который в этот момент крошил табак у себя в кабинете.
- Мсьё кюре, - сказала она, с загадочным видом поднося ему ночной горшок, - Куды девать святые мочи Монсеньёра?
Кюре Флавель ошалело взглянул на хозяйку, думая, уж не бредит ли она? Затем принялся хохотать во всю глотку.
Отсмеявшись, он готов был распорядиться предоставить «святым мочам» общую для всего бренного судьбу, как тут услышал стремительно приближавшийся голос Монсеньёра.
Ситуация приобретала трагический оборот. Нельзя было терять ни секунды. Героический муж, подобно хватающему бобму, чей фитиль уже наполовину сгорел, чтобы выбросить её подальше прочь, схватил горшок и выбросил его в окно.
В тот самый миг служка кюре, понуро опустив голову, проходил под окном,. Судьбе было угодно, чтобы на его голову пришлись и горшок, и его содержимое.
Несчастный поднял глаза. Вокруг всё было тихо.
- Пошто? Пошто она так со мной? – сказал он со слезой в голосе, - Разе ж я сделал што, а?

Клод Вайанкур для своей антологии (2008) выбрал главу, в которой даётся описание Мари Калюме, её внешности и её жизненных принципов:
Мари Калюме, пользуясь её собственным выражением, шла к своим сорока. Когда ей исполнилось тридцать девять, она шла к своим сорока, и теперь, когда прошло тридцать девять лет одиннадцать месяцев и двадцать девять дней с момента её рождения она всё ещё шла к своим сорока. И всякий раз повторялось сызнова – она всё шла, Мари Калюме, и только смерть могла остановить её.
Нельзя сказать, что она была красавицей. Нет, но, как говорят жители Сент-Женевьев, местечка, где увидела свет Мари Калюме, она была статная женщина[3]. И действительно, кто бы ни встречался с ней даже мельком, уже не мог забыть её. Высокая, крепкая в талии и в груди, она дышала здоровьем и будто сочилась маслом. Разделённые надо лбом безукоризненным пробором, её волосы эбенового цвета были гладко уложены и уходили двумя блестящими полосами на затылок, где собирались в грандиозную гулю, в которую была воткнута гребёнка за двадцать су[4].
Надо ли говорить, что кожа у неё была белейшая, щёки налитые да красные, что твои яблочки, без морщинки, такой мирной и спокойной была до последнего времени её жизнь? Ни облачка в небе, ни морщинки на лбу. Некоторые завистники, это правда, считали, что нос у неё слишком вздёрнут, что рот как будто слишком широк. В ямочке на подбородке пробивался пучок случайных волосиков, который ни в коей мере не умалял первобытной красы Мари Калюме. Такова её внешность.
А что сказать о духе? По природе решительная, новая служанка кюре Флавеля имела золотое сердце. Когда её мать умерла, она, старшая в семье, не захотела покинуть отца-вдовца и потому не вышла замуж. О малышах она заботилась по-матерински: одевала, мыла, утирала, скоблила, чтоб всё было чисто и блестело по возможности. Но вот её сётры повыскакивали замуж, братья тоже встали на ноги, старик отец недавно помер, царство ему небесное, и осталась она несколько не у дел. Вот о чём думал кюре Лёфран, предлагая эту старую деву своему другу.
Я скажу ещё, чтобы закончить это торопливое описание, что Мари Калюме была не без причуд. И главной из них была её страсть к вычурным одеждам и кричащим краскам. Но вместе с тем – трогательная детская наивность, доверчивость без границ, восхищение и преданность без меры ко всему, что связано со святой верой и церковью, которые она связала с личностью мсьё кюре. Она любила командовать, но уж если говорить о её преданности, то это навсегда.
Мишель Лоран в своей антологии (2000) предлагает отрывок из всё той же десятой главы, рассказывающий о прибытии архиепископа в Сент-Ильдефонс. Та же глава использована в антологии (1997), составленной преподавателями колледжа Мари-Викторэна. Сатира на церковь у Жирара действительно бесподобна:
Кортеж величественно приближался. Во главе сельской кавалькады катила коляска Монсеньёра. Она была запряжена двумя белыми кобылами, в хвост и гриву которых были вплетены тонкие голубые и красные ленточки. По обе стороны кортежа верховые без сёдел раздвигали толпу.
Вальяжно развалившись на бархатной подушке гранатового цвета, прелат, сухой, босолицый, радостно и глуповато улыбался, и глаза его за стёклами позолоченных очков благосклонно взирали на толпу.
Время от времени, отвечая на приветствия, он приподнимал свою тиару, украшенную кистями[5]; на тиару восхищённо пялились толпящиеся вдоль дороги прихожане.
То тут, то там, то добродетельная жена, то какой старик бухались на колени, кланяясь земно, утыкая лоб в придорожный прах.
Тогда, поднимая руку, украшенную аметистом величиной с грецкий орех, Монсеньёр чертил в небесной лазури большой крест.
В четырёхтомной антологии под редакцией Жиля Маркотта приводится глава, часть которой была изъята в переиздании 1946 года. Мы, к нашему сожалению, увы, не можем воспроизвести здесь эту главу целиком по понятным соображениям, но ту часть, которая была изъята цензурой, - почему бы и нет?
Сидя на корточках позади огромного дуба две жертвы мести звонаря жалобно перешёптывались.
- Ах, Нарцисс! ...
- Что, Мари?
- Ах! Ах! Уй! Ох и плохо ж мине... ой, плохо... Эх-х-х!
- Мари, бененька!
И Нарцисс, которого самого терзали жуткие колики, забывая о собственных страданиях ради страданий той, которую он вот только утром поклялся у алтаря оберегать до последнего издыхания.
- Дык, ежли б я мог, моя бененькая жёнка, а тока шож ты хошь, шоб я смог?
- О-о! Ищо! Ищо!... Да када ж енто кончица, свята заступница Анна? О-ой, како пучить... и икры ужасть как сводит... Ой-ой-ой! Зачем тока я ела енто рагу?
- Пачём ты знашь, што енто рагу, Мари?
- А! Знаю... Ой, Божижть, ищо!... Слышь, Нарцисс, подыхаю!
- Дык, ежли рагу, то значь ты, Мари, густо его приправила...
- Ой, уж не знаю... А! ... А!... От такое там у меня, как рана... и спина болюча... Вот ей же Богу, если оправлюсь, вот клянуся, ни в жись ни к чему не притронусь, ни-ни-ни! От же жжёт как! ... О! Брюхо, ты, брюхо! ... Подыхаю! Подыхаю!... Нарцисс, можа тебе придёца бежать за мьсё кюре...
Нарцисс не на шутку встревожился. Нешто и впрямь так худо его жёнушке?
- Ох, глянь, и меня тожижть прихватыват, опяточки! – прошептал Нарцисс, усаживаясь на корточки подле Мари Калюме.
Только уж слишком торопливо он присел. Мадам Буаверт покачнулась, не удержалась на корточках и плюхнулась в зловонную дымящуюся жижу.
- Вот тока ентого не хватало! ...Теперича полный комплект... Енто мне наказание с Небес за грехи мои...
И Мари Калюме с горечью припомнила и свою забывчивость, и злосчастный баллон.
- Я вся измазалась...  выше поясницы до самых подмышек.
Луна от отвращения и та спряталась за тучку. Нарцисс, видя свою жену в таком измызганном состоянии, чуть не отчаялся. Он сказал ей:
- Как жишть тебе оставаться в таком-от виде. Надыть иттить на реку, штоб смыть всю такую гадось.
И Мари Калюме, ослабев от непосильных трудов, кряхтя, поднялась и оперлась на руку мужа.
Чета прошла межой, потом исчезла за опушкой леса и вновь объявилась уже на берегу. Оба шли поминутно оборачиваясь, не следит ли за ними кто. Никого. Миновав дегтярную тучку, широкое шафранное блюдо, болтающееся без дела в небесных чернилах, вновь появилось во всём блеске, превращая в хрусталь волну, которая ласкалась к прибрежной гальке.
Нарцисс спросил:
- Иде мы спустимся, Мари. Надыть, шоб незаметно?
- Сама справлюся. Чё выдумал, а...
- А што тут... Раз уж женаты... Так я ж могу... Вота, в тени берёзок, здеся нихто не товоть...
- Не, ну ты глянь... ты чё свинячить удумал?
- Ты слушь, Мари, рази ж ты не жена мне, а я те рази не муж? Как жишть я не могу?
- Да кабы я ищо была чиста... так ищо б...
- Вот потому-то... потому что не чиста... потому-то...
Короче говоря, Мари Калюме решилась и Нарцисс приступил к деликатному делу. Это была его первая жертва, принесённая на алтарь семейной жизни: служка кюре изорвал свою парадную рубаху на тряпки. Его жена легла ничком, спиной к звёздам, которые ехидно перемигивались. Осенний морозец так и впился в загаженную плоть новобрачной.
- И холодат ужо! – обронила она, клацая зубами.
Эта жалоба ранила Нарцисса в самое сердце. И он тёр и тёр, пока кожа его возлюбленной не приобрела свой подвенечный блеск. Вся рубашка на то пошла.
И когда Мари Калюме поднялась, стыдясь, точно после первородного греха, Нарцисс сказал ей: «Подём ужо ляжем» и смачно поцеловал её в сахарные уста.
Остальное творчество Родольфа Жирара основательно забыто. Об этом любопытном авторе лишь кратко упоминают в историях квебекской литературы в контексте разговора о цензуре в Квебеке и о том, какое влияние на культуру в стране оказывала церковь. И действительно, всё, что Родольф Жирар написал после «Мари Калюме» носит характер покаяния и говорит о желании автора вернуть себе благоволение церкви. Вот, например, его роман «Искупление» (1906).
Монреаль, 1892 год. Режиналь Оливье видел, как ссорились его родители; это настолько травмировало его, что он решил, что никогда не женится. Родители умерли, оставив ему солидное состояние. Разумеется, претенденток на его руку и сердце было довольно, но он всем отказал самым деликатным образом. Но вот однажды на одном балу он повстречался с прелестной девушкой Клэрой Дюмон. Он ей чрезвычайно понравился и она этого не скрывала. Режиналь тоже почувствовал какое-то томление души и решил бежать. На корабле он отправился в Гаспези; места ему понравились и он решил остаться в Паспебиаке на несколько дней. Но его планы поменялись, когда он услышал в маленькой церкви, как девушка играла на фисгармонии, когда он увидел её в ореоле солнечного света. Это было как видение святости. Профиль её был настолько гармоничен, линия носа, губ, подбородка настолько изящна, что Режиналь совершенно потерял голову. Ему страстно захотелось повидаться с ней и случай их свёл, как всегда бывает в романах. Он встретил её на берегу моря. Она оказалась внучкой старого рыбака, её звали Ромэной и её родители тоже умерли. Она получила образование в монастыре, где расцвёл её музыкальный талант. Режиналь боготворит её и не допускает мысли как-то запятнать её репутацию. Но ситуация требует, чтобы он признался ей в любви.
Но его страх перед женитьбой всё испортил. Однажды, всё там же, на взморье, он узнаёт, что Ромэна тоже его любит:
«Она была по прежнему чиста, не из-за гордыни или чтобы выставить напоказ свою невинность, не для пустого бахвальства, но потому только, что скромность её была инстинктивной, что воспитывалась на примерах высшей добродетели.
Она была проста и прямолинейна, она не прятала ни своих достоинств, ни своих недостатков. Но главным в ней была её непорочность. Она не помнила себя иной, вся белизна и золото, в вуали первого причастия она исполняла все предписания Тайной Вечери.
Она была честна по самой своей природе: она не могла и представить себе, что обманет того, кто попросит у неё руку и сердце, надев на её палец обручальное кольцо. Верно, что часто брак – всего лишь коммерческое предприятие, но и в этом случае она хотела, чтобы её товар был первостатейным.»
Дальше разыгрывается трагедия в духе мелодрамы. Она «правит в открытое море, где с бурей не справиться...» ей,  и Режиналь узнаёт, что её лодка разбилась о скалы, а её саму, уже мёртвую, волна вынесла на берег. Душа Режиналя разбита. После похорон он сейчас же отправляется обратно в Монреаль.
Он чувствует себя в ответе за смерть Ромэны и решает искупить свою вину, о чём говорит и название романа. В Монреале Режиналь узнаёт, что Клэра Дюмон совершенно опустилась, что после его отъезда у неё было множество любовников, что теперь она живёт на иждивении редактора одной газеты, бесчестного щелкопёра. Режиналь действует во имя светлой памяти Ромэны. Ему хочется спасти «падшее создание». Он вырывает её из когтей газетчика, который помыкал ею. Режиналь ради её спасения, не взирая на её прошлое готов даже жениться на ней. К несчастью (или к счастью), но Клэра тоже умирает. Вот он, писательский произвол. Что же делать? Режиналь устал от лицемерного светского общества. Он решает вернуться в Паспебиак. Дед Ромэны умер, его дом покупает Режиналь...
Остаётся совершенно непонятным, как писатель, который в предыдущем романе выказал необыкновенный талант, искромётный юмор и лёгкость стиля,  мог создать такое плачевное произведение сплошь напичканное клише вроде «женщины живут ради побрякушек» или «человек умирает, но добродетель остаётся» , морализаторское, исполненное церковным духом, увы, не самым свежим.
В том же приподнято-морализаторском духе, с той же подобострастной церковностью написаны и другие его книги. И даже книга сказок (1912) – последнее из того, что было опубликовно Жираром. Самую наглядную из сказок – «Дочь пьянчужки» - можно пересказать очень кратко:
«Мариус Дюшарм шёл пешком к министру, куда он был приглашён на ужин». По пути ему встретился попрошайка-пьянчужка, который уговорил его заглянуть в его жилище. А там – трое сирот, прелестная девушка заботится о своих двух братьях. Дело было в Сочельник. Мариус отправился за провиантом, за углем, за подарками детям... не забыл он и об обручальном колечке. Ну, сказка, одним словом.
Мне представляется со всей очевидностью, что, после того, как церковь запретила роман «Мари Калюме» и изъяла тираж, который ещё не был полностью распродан, Родольф Жирар стремился «замолить свой грех». Ещё бы, ведь из-за этого романа он лишился работы и другую найти не мог. Приходится повторить, что у церкви в Квебеке были очень длинные руки.
Жирар – человек образованный, с головой, он уехал из Квебека, но не очень далеко, в Оттаву, где какое-то время был редактором газеты «Время», потом служил клерком в федеральном правительстве, потом работал переводчиком, но это всё было не то, чего желала его душа.
В отчаянии Жирар отправляется на фронт во время Первой Мировой, сражается во Франции, думая, что это сможет помочь ему. Но нет! Нет ему прощения. Делать нечего, пришлось ему выехать за пределы Квебека, чтобы получить работу. Он работает на федеральное правительство, в середине тридцатых становится президентом франко-канадского института в Оттаве, открывает филиал «Французского альянса» в столице Канады. Его заслуги перед Францией и в деле пропаганды французского языка отмечены орденом «Почётного Легиона»


[1] Я работаю преподавателем французского от министерства иммиграции Квебека.
[2] Надо сказать, что Альбер Лаберж сам пострадал от цензуры, что они с Родольфом Жираром вместе работали в газете «Пресса», что их обоих уволили по распоряжению архиепиского Монреаля монсеньора Брючези за их произведения. Надо полагать, что они были не просто коллеги, что их сближало общее мировоззрение и, так сказать, общее умонастроение...
[3] Это, конечно, не то же самое, что criature avenante, но только что же тут поделаешь.
[4] В то время двадцать су были большие деньги, тратить их на гребёнку! Но красота превыше всего!
[5] Мне надо признаться в мошенничестве. В тексте сказано: il daignait soulever son chapeau épiscopal orné de beaux glands… Во-первых, епископскую шапочку я заменил тиарой, во-вторых, епископа произвёл в архиепископы, не знаю, чем он заслужил? И, наконец, в-третьих, я обозвал glands – кистями, хотя это головки вроде как у желудей, но и другие ассоциации, даже непристойные, тоже возможны. В предыдущей главе я съёрничал и назвал glands – цацками. Простите меня.

Антологии квебекской литературы - 52 - Альбер Лаберж

Почвеннический роман и его антитеза


Мы теперь говорим о довольно сложном периоде в истории квебекской литературы, периоде, который охватывает тридцать пять лет (1895-1930), начинающийся с создания Монреальской литературной Школы и заканчивающийся с её исчезновением. Об этом периоде можно говорить, как о периоде становления современной квебекской литературы. В начальном периоде (1534-1759) мы говорили в основном о записках путешественников, о реляциях отцов церкви, об исторических и о философских очерках, а также о фольклоре. В разговоре о периоде Завоевания и постепенной, весьма условной, но все же эмансипации Квебека (1760- 1895) мы говорили о первых настоящих литературных произведениях (замысел, выдуманные персонажи, стилистические изыски), которых было ещё слишком мало, о поэзии патриотического романтизма, о развитии журналистики и об исторических трудах Гарно, в которых отразились национальные особенности квебекского общества.
Почвенническая литература была логическим продолжением общей тенденции в литературе Квебека: истоки её в народной поэзии, которую восприняли первые писатели, литературно обработали сказки и легенды, бытовавшие в устном творчестве и пришедшие из Франции, но претерпевшие изменения, связанные с условиями жизни первых поселенцев. Влияние церкви на поэзию и прозу Квебека той поры не подлежит сомнению, более того, многие писатели и литературные критики сами были священниками. Политическая зависимость от Англии и врождённое свободолюбие квебекского народа тоже наложили отпечаток на все литературные жанры, что касалось в первую очередь поэзии и в последнюю – прозы. Удивительно, но настоящие почвеннические романы, ставшие классикой Квебекской литературы, были созданы после тридцатого года. Поэтому многие литературоведы предлагают расширить период почвенничества вплоть до 1960 года, до начала «тихой революции» в Квебеке. Об этом мы поговорит позже, а пока мне хотелось бы обратить внимание читателей на удивительный парадокс квебекской литературы: романы, пародирующие почвенническую литературу, высмеивающие идилическое видение крестьян, были созданы прежде настоящих романов на темы сельской жизни. Интересно и то, что «настоящие» почвеннические романы идеализмом уже не страдали.
Завершая разговор о периоде Монреальской литературной Школы, мы коснёмся творчества двух замечательных авторов, которых можно смело назвать «анти-почвенниками»: Альбер Лаберж и Родольф Жирар.

***

Альберт Лаберж положил почти двадцать лет на написание этой довольно скромной, тоненькой книжечки (140 страниц карманного формата в переиздании 1993 года; издательсто TYPO, Монреаль). Фрагменты романа «Сквин» стали появляться в печати с 1903 года. Появление главы «Сено» в 1909 году в еженедельнике «Неделя» вызвало громы и молнии со стороны тогдашнего архиепископа магистра Брючези. Подробно об этом можно прочитать в книге «Словарь цензуры в Квебеке. Литература и кино», издательство Fides 2006, Монреаль. В 1918 году роман был завершён и издан, но очень осторожно, всего 60 экземпляров, которые автор раздал друзьям. Этот роман прошёл совершенно незамеченным (Камль Руа даже не упоминает его, говоря о Лаберже в своей «Истории франко-канадской литературы» (1930)!). Только в 1962 году Жерар Бессет (о! Это величина. Мы будем говорить о нём подробно в разделе, посвящённом «тихой революции») опубликует семь глав из романа «Сквин» и несколько рассказов в «Антологии Альбера Лабержа». А полная версия романа увидит свет только в 1973 году.

В этом романе нет интриги, нет настоящей истории главного персонажа. Мы видим хронологически выстроенные зарисовки с натуры, объединённые тем, что почти во всех рассказах так или иначе говорится о Сквин. Глава четвёртая, самая короткая, объясняет, почему роман так назван:
Полима писалась по ночам. Случалось это каждую ночь. Наутро её ночная рубашка и её простыни были насквозь мокрые. Отправив близнецов в школу, Масо, летом, сушила матрасик, набитый соломой, на солнце, на хлебной печи; зимой – на двух стульях рядом с буржуйкой. В школе, потому что от неё воняло, её прозвали Сквин. Слово это ровно ничего не значило, звучало чем-то отдалённо напоминая то ли свинью, то ли скунса, что, возможно, восходило к происхождению языка, к прасловам.
Однако, прозвище прилипло.
Мы наблюдаем историю семьи Дешам на протяжении пятидесяти лет. Сквин присутствует не во всех главах, некоторые главы вообще не имею прямого отношения к истории Сквин и её семьи. Читая роман, невольно испытываешь ощущение наброска, никогда вся картина не бывает прописана досконально, как если бы у автора не было чёткого плана, но зато полным полно разного рода наблюдений, пускай случайных, но всё сгодится... и вот, пожалуйста, роман!
Роман начинается осенью 1853 года. У Дешам, Юржель и Масо, уже трое детей, Раклор, Тифа и Шарло, когда появляются близняшки Каролин и Полима. Они ходят в школу, изучают катехизис, в двенадцать лет – первое причасти, затем конфирмация следующей весной. Всё – как заведено. Всякого рода неурядицы начинаются в школе. Сквин не до уроков, из-за неё выдворяют из школы милую, добрую молодую учительницу.
«В шестнадцать лет Сквин была очень рослой девочкой, вернее – здоровенным битюгом – рост, плечи, фигура, выражение лица, жесты, манеры и даже голос были мужскими.»
В двадцать лет Каролин выходит замуж. На Сквин претендентов, разумеется, не нашлось. Шарло и Сквин будут жить с родителями. С годами Сквин становится всё хитрее и злее: вот она утопила щенка в пруду, вот обворовала калика. В двадцать лет Каролин выходит замуж. На Сквин претендентов, разумеется, не нашлось. Шарло и Сквин будут жить с родителями. С годами Сквин становится всё хитрее и злее: вот она утопила щенка в пруду, вот обворовала калика.
Родители решили построить отдельный дом для Шарло, младшего из сыновей, который остался холостяком. Шарло захотелось влезть на крышу, чтобы украсить букетом её конёк; он упал с крыши и стал калекой. С тех пор его прозвали Сломанный. Он действительно «сломался» окончательно.[1]
Пора сенокоса. Проливные дожди грозят погубить урожай.  Дешам наняли работника и работницу, чтобы поскорее управиться с сенокосом, когда дождь перестанет и трава слегка просохнет. В одну из дождливых ночей Шарло переспал с работницей. Это, собственно говоря, и была та глава, которая так потрясла магистра Брючези, что он запретил публикацию романа и пригросил Лабержу отлучением от церкви. Конечно, мы не можем обойти стороной эту главу. Вот отрывок из неё:
Старик Дешам нанял двух работников: Багон-Косца и Ирландку, бродяжку, которая тем и подрабатывала. Это была рослая сорокалетняя женщина, сухая и жёлтая, которая, когда не было работы, напивалась джином вдупель. Но в работе она не уступала мужику, а получала за работу вдвое меньше[2].
(...) Дешам косил траву как одержимый. Сквин сгребала, Багон метал снопы, а Шарло и Ирландка грузили снопы в телегу. Дело было в пятницу.
Жара стояла такая, что и люди, и животные потели и от них разило этим сильным звериным запахом. Он привлекал мух и они набрасывались и грызли всех нестерпимо. Яростный полдень звенел кровью.
В полях со всех сторон высились стога сена на телегах. Чёрная фигура метальщика стогов  чётко вырисовывалсь на фоне ясного неба. Багон, который уже несколько минут что-то невнятно бормотал, воткнул вилы в землю и отошёл за стог. С высоты телеги Ирландка заметила, что Багон дрочит, и стала сыпать пошлости. Но Багону было не до неё, его трясло в сладком спазме.
Шарло и ирландкая смеялись, надрывая животики, и рассуждали об увиденном словами, от которых им самим становилось неловко.
Наутро опять зарядил дождь. Ирландка, получив аванс, ушла за бутылкой джина. Вернулась она уже ночью пьяная до полусмерти.
С начала сенокоса Шарло спал в амбаре на сене. Он спал сном праведника и вдруг проснулся: ирландка вздыхая и постанывая лезла по лестнице на сенник. Шарло не мог поверить, что у неё получится взобраться наверх. Услышав, как она энергично чертыхнулась, он понял, что её нога соскользнула с перекладины. Он даже подумал, что этак она может грохнуться на молотилку. Но, ценой неимоверных усилий, они всё-таки вползла на верхние полати и хриплым, пьяным голосом позвала:
- Шарло! Шарло!
- Чего тебе? – спросил он.
Она пошла на голос, ноги её вязли в сене, её шатало на каждом шагу. Она рухнула рядом с ним, в грязных мокрых юбках, дыша перегаром. Спирт разгорячил её, всё её нутро горело огнём. Шарло тоже вспыхнул, возбудился так, что сам удивился. Его тридцать пять лет воздержания, его одинокие ночи на старом жёлтом диване сгорели в эту ночь в безудержном огне сладострастия и похоти. Ему было не удержать стонущего желания. Никогда прежде он не был с бабой, желание его, вопия, повелительно требовало немедленного утоления. Целая свора дурных видений, от которых его бросало в жар, проносилась перед его глазами, сотрясая его. Безмерное одиночество и тени такие густые, каких не было и до создания солнца и прочих звёздный миров, охватили их обоих. Дождь бил по крыше амбара, пел свою монотонную жалобу, а заунывное и мрачное страдание лягушек слышалось, как призыв отчаяния.
И Шарло навалился на неё.
И свершилось то, что было предписано его расе.
Это было его единственное любовное приключение.

Ничего особенно порнографичного современный читатель в этой главе не усмотрел бы, но в начале ХХ века в Квебеке такой натурализм казался немыслимым.
Вернёмся к главному персонажу романа. У Сквин с годами характер стал совершенно невозможным. Она только и делала, что подсматривала за всеми и обо всём доносила священнику. Чтобы отомстить ей, Раклор и Тифа, её братья, сжигают яблоневый сад семьи Дешам. Её старый дядюшка приезжает из Калифорнии, через две недели он из-за неё повесится.
Проходит время. Папаша Юржель впал в детство, умер.  Мать, Шарло и Сквин решают с хутора перебраться в деревню. Теперь Сквин может осаждать священников, стоит им несмотрительно выйти за пределы церковного двора. Мать Полимы терпеливо ждёт смерти.
Конец романа всё же заставляет удивиться. Шарло в деревне оказывается ещё более обездоленным, чем он был на хуторе. Его мысли полны раскаяния: «И так будет всегда, за годом год. Он отказался от земли, думая отдохнуть, вкусить от радостей жизни, а нашёл только тоску, смертельную тоску, которая грызла его изнутри. Он не живёт уже; он только ждёт смерти. И, пока семья Буржи уписывает за обе щеки белый воздушный хлеб, Шарло, чувствуя вечер своей жизни, когда мглистый вечер наползает на деревню, Шарло с горечью вспоминает дни, когда, после выматывающей работы, он валился на старый жёлтый диван и ужинал хлебом, тяжёлым, кислым и горьким хлебом, который отец крестил ножом, прежде чем отрезать ломоть.»
Роман Альбера Лабержа «Сквин» рисует довольно мрачную картину деревенской жизни. Нет ни одного персонажа, который был бы хоть сколько-нибудь симпатичен. Перед нами галерея портретов уродов и дебилов. Сама Сквин – воплощение уродства, не только физического, но и морального: она туповата и вместе с тем мстительно хитра, она разносит сплетни и клевещет на всех, подсматривает, подслушивает, а потом всё перевирает. Создание злобное и отталкивающее. Её братья – пьяницы. Другие персонажи не лучше. Калечные, недалёкие, подобные Шарло, они не вызывают никаких добрых чувств. Все двуличны, все с изъяном; кюре любит приложиться к стаканчику, кто побогаче – бесчестны, есть жестокие донельзя, есть ничтожества, сироты, идиоты, которые мучают животных. Тупость, жестокость, страдания и смерть – вот удел этих несчастных.
Лаберж не описывает собственно труд на земле, возделывание полей и сбор урожая, но, похоже, что это у них получается, если судить по тому, что отец Дешам сумал купить землю каждому из своих сыновей и даже выстроить красивый дом для своего младшего. Но одна фраза возращается, как лейтмотив, и она всё говорит о «богатстве» этих людей: « Он ужинал кислым и горьким хлебом, помеченным крестом». Церковь никак не помогает крестьянам, природа тоже против них... никакой сельской идилии нет в этом романе, а только дожди, болезни, насекомые, пожирающие урожай. Стоит детям отдалиться от домашнего очага, как жизнь становится невыносимо гнусна. Картинки романа совсем не буколические: «Год выдался из рук вон поганый. Уголь продавали мелкий, как пыль. Хлеб уродился такой, что только свиньям. Тридцать приходов вокруг ели тяжёлый, пресный хлеб, который не выпекался и тянулся, как паутина, когда его ломали. Хуже всего было то, что урожай не задался, и крестьяне, понурясь, думали о том, что близок срок, когда надо будет платить по счетам.»
Религия, семья, прославление старины, апология крестьянской жизни, возвеличивание предков, передача и принятие наследства – ничего из рецепта почвеннического романа, зато в романе Лабержа есть интересные этнологические наблюдения: выбор сельского старосты, обмолот зерна, сельская ярмарка, кастрация быков, чтение газет...
Так что ж, Сквин – совершенно антипочвеннический роман? Не стоит торопиться с выводами. Вот семья Леконт, которая готова поделиться хлебом с Дешамами: «Сквин тогда отправилась к Леконтам, чтобы поменять свои кисло-горькие буханки, тяжёлые, как песок, на румяные, лёгкие караваи. Добрые Леконты согласились и, когда Сквин ушла, скормили курам этот неудобоваримый продукт.»
Известно, что финал романа может всё поменять. И вот Шарло, нытик и дурачок, которому стало тошно в деревне, размечтался о прелестях прежней жизни. И этот поворот, похоже, противоречит всем построениям Лабержа на протяжении всего романа. Шарло и не замечает, как ноги сами ведут его на отцовский хутор, на родительскую землю. А там новый хозяин чинит крышу амбара. Шарло решает помочь ему. Взобравшись на крышу, он смотрит на поля вокруг и чуть не плачет: «С высоты амбара Бужи и Шарло осматривают окресности. Они видят фермеров на полях. Одни развозят навоз, другие пашут, те чинят забор, а эти сажают яблони. Вон один ставит сарай, а другой подновляет мост через ручей. Всюду – работа, дела, жизнь.»
А потом готовят ужин: «Хозяйка, живая, радушная, светлая сделала омлет на сале и поставила на стол высокий белый хлеб, тёплый, пахучий, приготовленный утром, но который она только что вынула из печи. Шарло жевал его с достоинством, тяжело». Это не тот кисло-горький тяжёлый хлеб, которым всегда питались Дешамы.
Как объяснить этот идилический финал? Получается, что новый хозяин добился того, чего не могли добиться Дешамы? Надо ли думать, что Альбер Лаберж захотел как-то высветлить написанный им мрачный портрет крестьянской жизни? Мне так не кажется. Я думаю, что взгляд Лабержа устремлён дальше, чем только описание крестьянского быта, что его видение шире, что ярлык чёрного рыцаря антипочвенничества ему не подходит, что доказывают его многочисленные новеллы, рассказы, заметки. Лаберж – пессимист, он не только против почвенничества, он и против города, против модернизма, против всего на свете. Он не верит ни в любовь, ни в сострадание, ни в счастье, ни в доброту...  Шарло был несчастен на хуторе, и он несчастен в деревне, он был бы таким же несчастливым и в городе.
«Городские» рассказы Лабержа, зарисовки в духе Чехова, но мрачнее, доказывают это. Мне хочется привести в пример только один короткий рассказ Лабержа о горожанине, который...
Впрочем, вот он:

Мужчина не обратил бы на неё внимания на этой плохо освещённой улице, если бы она, проходя мимо, не улыбнулась ему. Если женщина вам улыбается, даже если вы не знакомы, особенно, если вы не знакомы, то это как молчаливое приглашение. Неопределённость, сомнение остановили его, сбили с шагу. Улыбка незнакомки в тёплый сентябрьский вечер на этой тёмной улице подействовала на него, как тормоз. Он обернулся, она тоже. И снова она улыбнулась ему. Он не мог решить, уступить ли соблазну, пойти за ней, узнать, что прячет она под одеждой, какие плотские радости или продолжить его ночную прогулку ?  Денег в кармане маловато, только до субботы и только на еду, а сейчас среда. Разум советовал идти дальше, оттолкнуть эту слишком скорую и ненадёжную радость, сохранить копеечку, которая ему, конечно, важнее. Но разве слушают доводы разума в тёплый сентябрьский вечер, когда женщина улыбается вам на плохо освещённой улице ?  Скотина побеждает, побеждает трепет плоти, и он вернулся, догнал женщину, которая шла очень медленно, ожидая, решится ли он на знакомство с ней.
-          Ты даже не представляешь, чего мог бы лишиться, - сказала она, когда он оказался рядом с ней.

Эти слова подстегнули его воображение, которое тотчас принялось рисовать нечто недозволенное, нечто необыкновеное. Ему хотелось поскорее прийти на место. Они шли бок о бок по улице, потом свернули на другую, потом ещё.
-          Мы пришли, - сказала она, указывая на старый каменный дом с афишкой на фасаде : Комнаты на съём.
Уж конечно не миллионеры снимали здесь комнаты. Все съёмщики стремились заработать на кусок хлеба, на крышу над головой, на одежду, чтобы хоть как то прикрыть изъяны их анатомии. Одежда хорошая штука не только потому, что хоть сколько-нибудь согревает, она ещё прячет все уродства человеческого тела. Мужчина, впрочем, об этом не думал. Он вообще в тот момент ни о чём не думал. Всё его существо занимал образ девушки, выскальзывающей из платья. А ступени стёрты так, что краски вообще почти не осталось. От  входа чувствовалось, что клетушки здесь разнесчастные в этом убогом доме. Из сумочки девушка достала ключ, открыла дверь.
-          Заходи, - сказала она.

В глубине коридора оказалась лесенка вниз, в полуподвале эта бедняжка предлагала свои лакомства. Чтобы рассеять тягостное впечатление погреба и перейти поскорее к делу, она снова улыбнулась :
-          Знаешь, это легче, чем вырвать зуб.

Расплатившись заранее и уже раздеваясь, он сказал ей :
-          Завтра мне надо подняться в семь. Я-то работаю, мне надо быть в конторе к восьми.

Она не стала возражать, что она, мол, тоже работает день и ночь. Мужчины этого не понимают. Она сказала только :
-          Так рано. Я встаю в десять, завтракаю в одиннадцать.
-          Это твоё дело, - заметил он, - живи, как знаешь.

Когда они совсем уже легли в постель, постоялец в соседней комнате принялся играть на аккордеоне. Это было совсем не кстати, играл он занудно и это раздражало. Убивала всякое настроение такая музыка. Они подождали полчаса, пока концерт не закончится. Конечно, он уже несколько перегорел, настроение было уже не то.
Вожделенные мгновения проходят быстро. Он заснул глубоко, точно провалился в сон. Среди ночи он вдруг проснулся и, чувствуя кого-то рядом с собой, удивился, не сразу припомнив, где он. А вспомнив, он снова провалился в забытье. Ещё через какое-то время он открыл глаза и посмотрел на часы, которые оставил на стуле возле кровати. Семь часов. Надо было вставать, пора идти на работу. Натягивая штаны, он смотрел на дремавшую партнёршу. Так странно, но утром она ему совсем не глянулась. Честное слово, она показалась ему неприглядной, антипатичной. Похоже, вчера вечером он не разглядел её как следует. На улице было темно и ему в голову не пришло изучать черты её лица. Он пошёл за ней не раздумывая, как если бы она была единственной женщиной на земле. Он отдал ей деньги, которые нужны были ему самому, чтобы не голодать до субботы. Разве разумный человек поступил бы так ?  Очевидно, что теперь ему придётся занимать деньги, а среди тех, к кому он мог обратиться, были такие скоты, что, нисколько не смущаясь, могли и отказать. Он размышлял об этом всё так же тупо разглядывая спящую девушку. "Да она и вправду просто уродина", - сказал он себе. "Ослеп я, либо совсем свихнулся, вот так связаться с этой шлюшкой. А кроме того, будет просто чудо, если я не заполучил от неё какой-нибудь дряни…" От этой мысли он встревожился, почувствовал себя несчастным, предвидя множество напастей. Да, такое случается даже чаще, чем можно предположить. "Придурок, какой я несчастный придурок", - терзал он себя, - " что если я заразился, тогда надо будет бегать по докторам, по аптекам, принимать лекарства, которые стоят кучу денег, вот как оно может обернуться". Он уже видел шприц и слышал вонь лекарств. Теперь он люто ненавидел эту девку. "Взять с меня три доллара ! Сказать, что ночь с ней стоит три доллара! Три поджопника ей она стоит!" Поправляя перед зеркалом трюмо галстук, он заметил в стакане вставные челюсти, как если бы она поставила с вечера в стакан розу. "Ах, сука! – взорвался он где-то глубоко в желудке, - У неё даже зубов своих нет!" Он выложил три доллара, всё, что у него было, чтобы провести ночь с женщиной, у которой даже нет зубов! Он напялил шляпу на голову, бросил ненавидящий взгляд на лежащую в кровати женщину, схватил её протезы вместе со стаканом, вышел, поднялся по лестнице, сделал несколько шагов по улице и, заприметив бак с мусором, в бешенстве бросил туда, в груду мусора и отбросов стакан со вставными челюстями.

Этот рассказ Альберта Лабержа восхитил меня своей лаконичностью, простотой фабулы и приглашением к размышлению. Рассказ мог бы называться "Месть", потому что речь ведь идёт именно об этом. Мужчина, имени которого мы никогда не узнаем, отомстил и отомстил очень жестоко, но за что – остаётся вопросом. За то, что у него не стало трёх долларов (по тем временам сумма действительно достаточная, чтобы кормиться три дня), за то, что он не получил того наслаждения, которое рисовало ему воображение, за то, что теперь придётся просить в долг у людей, которые ему неприятны. Из всего этого складывается безотрадная картина жизни не только двух героев рассказа, но и всего мира, в котором жил Альбер Лаберж и который был довольно обширен. Этот сосед, наяривающий на аккордеоне, этот дом, в котором живут отнюдь не миллионеры, тёмные улицы, мусорные баки.
В завершении мне хотелось бы привести один параграф из «Антологии Альбера Лабержа» (1963), Жерара Бессета, о которой мы уже упоминали:
«Даже если каждая сцена (в романе «Сквин»), взятая отдельно, кажется приемлемой, в своей совокупности все сцены романа показывают такую массу кретинов, невежд, злобных варваров, подонков, вместе эти сцены показывают столько нищеты, несчастья, скудоумия, что читатель невольно настраивается скептически по отношению ко всей книге. Он скептичен не потому, что не верит в возможность существования такой семьи, такой совокупности людей; говорят же, что реальность порой превосходит любую фантазию, читатель скептичен эстетически, так сказать, литературно. Он говорит себе, что, если даже такое собрание баранов и ослов возможно, то оно должно быть чем-то обусловлено: исторически, социально, экономически, наследственно и т.д. В самом деле, не достаточно только возражать всему, что было написано прежде нашими почвенниками, чтобы произведение стало по-настоящему «правдивым». В большом литературном произведении, чем более «особенны» персонажи, будь они написаны исключительно розовыми или чёрными красками, всё равно, тем более они требуют объяснений или иллюстраций, чтобы стать убедительными, достоверными. Пусть эти объяснения будут внешними, определямые самим писателем, как, например, у Бальзака, пусть они будут внутренними, психологическими, похожими на самокопание персонажей Достоевского – это всё равно. Главное, чтобы они были. Если бы Лаберж, подобно Золя в «Жерминале», показал нам экономические и социальные условия, которые настолько изуродовали бы героев его романа, выявили бы самые мерзкие их инстинкты, мы бы даже бровью не повели, приняли бы всё на веру. Но он (Лаберж) этого не показывает. Его роман и слишком длинен и слишком короток. Ему не хватает сильной идеологии, которая поддерживала бы его, давая общую картину, позволяя понять суть и единство всех персонажей в исторической перспективе. Вот почему, несмотря на интенсивность текста, несмотря на его насыщенность в отдельных главах (...) «Сквин» остаётся романом, который нельзя поставить в один ряд с такими шедеврами квебекской литературы как «Тридцать акров», «Счастье по случаю», «Пыль над городом» или «Агагук»[3].


[1] Мне кажется, что роман «Сломанный» (1964) Жака Рено, который теперь считается «классическим» в литературе Квебека, происходит от персонажа Лабержа.
[2] В начале двадцатого века в Квебеке женщина не имела никаких прав и была счастлива заработать хоть что-нибудь (прим. переводчика, т.е. моё)
[3] Обо всех этих романах и их авторах мы станем говорить в номерах «Квебекских Тетрадей», которые будут посвящены двум следующим периодам в литературе Квебека.