Monday 16 July 2018

Антологии квебекской литературы - 37 - Монреальская литературная школа


Представители Монреальской литературной Школы


Монреальская литературная Школа вышла из студенческих таверн на улице Сен-Дени и старинного Латинского квартала. Молодые люди, энтузиасты и любители поэзии открывали для себя Верлена и Бодлера, Рембо и прочих французских символистов. Рэнге в своих «Откровениях» (1965) смачно рассказал об атмосфере той поры: «Жизнь была прекрасна в этом привилегированном обществе, но в воздухе уже чувствовался запах пороха. Бунт против стерильности классической поэзии, против навязываемых норм, против устоев. Бунт; ещё не революция. Надо было дождаться Марселя Дюга, чтобы верлибр, революционный «свободный стих», занял своё место в поэтическом граде». 

Начали меняться не только формы, но и темы поэзии. Семья, колыбель, старая кляча и стадо бизонов отошли далеко на второй план. А что же вышло на первый план? Сами поэты, их переживания, а ещё – экзотизм, иные страны и попытка убежать от... самих себя?

Мы станем говорить в ближайших выпусках «Квебекских Тетрадей» о тех, кто был рядом с Неллиганом, кто равнялся на него, не забывая при этом Фрешетта и прочих «маститых».
Шарлю Шарбоно было двадцать лет, когда он с группой студентов «богемы», устраивавших «сатурналии» в кафе Айот на улице Сент-Катрин, и со своим другом Лувиньи де Монтиньи выпестовали идею «литературной академии». 7 ноября 1895 года в одном из залов Дворца Правосудия в Монреале собрались они и ещё несколько более уважаемых членов монреальской элиты с тем, чтобы революционизировать литературу Квебека. Мы станем говорить о Жане Шарбоно, Альбере Лозо, Гонзальве Дезольнье, Люсьене Ренье и других, словом, о тех, кто пусть даже не получив мирового признания, действительно преобразили поэзию Квебека, кто подготовил почву для поэтов с мировым именем, таких как Анн Эбер, Сен-Дени Гарно или Гастон Мирон.

Жан Шарбоно

(1875-1960)

Странно, но ни одна современная антология квебекской литературы не предлагает вниманию читателей стихов Жана Шарбоно. В лучшем случае, упоминается его имя. Интересно, кто берётся судить о качестве стихов и решает включать или нет стихи того или иного поэта в антологию? Так или иначе, а удел Жана Шарбоно – быть упомянутым и только. Мне кажется, что это не вполне справедливо.

В отличие от других участников Монреальской литературной Школы (МлШ), Шарбоно не стал дожидаться конца жизни, чтобы опубликовать свой сборник стихов. В 1912 году появляется его первый сборник «Раны», в издательстве Лёмэр, в Париже. Можно было бы спросить, почему именно в Париже, но мне кажется, что мой читатель достаточно проницателен, чтобы самому ответить на это вопрос. Всего же Шарбоно опубликовал пять поэтических сборников и был самым плодовитым из всей плеяды МлШ.
Сборник «Раны» - такая толстенькая книжечка – 219 страниц, двенадцать разделов. Камиль Руа, мы помним этого литературного критика, на которого ссылались все и вся, отозвался об этом сборнике достаточно жёстко:

«Ему (Шарбоно) нравятся философские построения, он говорит о судьбе и предназначении человека. Его дух, однако, погружён в какой-то несостоятельный пантеизм, он тщится разрешить мировые вопросы, но так и не находит на них ответы. Он отважно берётся за темы, в которых растворяется его мысль, он сам тонет в них и теряет себя во внезапной пустоте. Сюжеты оказываются неподъёмными для крыл его музы.»

Руа несколько смягчает тон своего высказывания в приложении к своему учебнику «История канадской литературы» «Избранные произведения...»:

«Он метит высоко. Он – философ. Он порой поднимается настолько высоко, что перестаёт что-либо видеть. И всё-таки он – поэт; в его стихах – великое множество образов; они расцвечивают его идеи, уточняют их. Но случается, что читатель не видит уже ничего, кроме образов... и радуется, когда находит какую-то мысль.»

Понятно, что Камиль Руа относился к Шарбоно настороженно, ведь сам он был священником, а Шарбоно не то, чтобы шибко верил в Бога. Кроме того, поэзия Шарбоно в целом весьма пессимистична, взять хотя бы стихотворение, открывающее сборник «Раны»:

Вас, бледных, носят по морям,
Предательски обманчивы и злы,
Любовь и Слава, Гений новизны,
В глазах у вас Надежда – это зря!

И Человечество всё предано страстям,
Меня от отвращения тошнит!
А уж Гордыня – бездна тех гордынь!
То – плач Вселенной, пляска на костях!

Вся первая часть сборника – полнейшее отчаяние, сплошное отрицание, чистой воды нигилизм. Ничто духовное не облегчит наши несчастья. Ни любовь, ни слава, ни даже поэтический гений не в силах сдержать поток несчастий : «Самая долгая, самая чёрная из агоний (...) – это знать, что нельзя ничего оставить после себя, ощущая в себе провал небытия: ты забудешь всех и все забудут тебя!» (подстрочник).

Понятно, что святой отец Камиль Руа должен был скрежетать зубами, читая это вопиющее выражение отчаяния и атеизма. Даже комната, в которой живёт поэт, представляется Шарбоно мрачным предзнаменованием: «Тоскливо здесь в застенках похоронных».

Но потом всё более или менее просветляется. Мы узнаём, что Красота, Природа и Мечта помогают выжить. Поэт замечает прелесть цветов и бабочек, сады пробуждают в нём былые радости и любови. Есть даже «цветущая заря» и даже:

Однажды выйдя на тропинку,
Заметишь – радостью цветут
Надежды, жить и жить в обнимку,
А сердце – жалкий шалапут!

Но даже те стихи, которые обещали что-то светлое, почти всегда оборачиваются теневой стороной и отчаяние возвращается и вторит поэту:

За один только день, за один только час
Светлой радости, смеха, без болей и плачей,
Всё, природа, возьми! Хочешь – жизнь, хоть тотчас,
Всё отдам, всё верну, ни песчинки не спрячу.

 Даже почвеннические темы у Шарбоно обретают оттенок мрачного предвестия, как, например, в стихотворении «Прядильщица» :

Вот оно, колесо. И прядильщица Жизнь
Точно мачеха нить твою тонкую тянет.

Как мне кажется, Шарбоно не теряет мысли, вопреки утверждению Камиля Руа. Я сказал бы, что поэзия Шарбоно, вдохновляясь французским символизмом и декадансом, течёт свободным потоком. Вот для примера ещё одно стихотворение, исполненное ощущением пантеизма, за что тогдашняя критика его всячески осуждала.

Звёздам


Светила, цветы бесконечных пространств,
Божественный свет, благодатный и грозный,
Зачем вам скрывать ваши тайны от нас,
Немых созерцателей россыпей звёздных?

Душа растревожена вашим огнём,
Когда по ночам я гляжу в ваши очи,
Как в пропасть, в сознании слыша своём
Биение сердца, оно – кровоточит.

Откуда явились – из давней весны?
Понять вас возможно ль, иль это – напрасно?
О, звёзды, залог перемен, новизны,
Блужданье во времени или в пространстве?

Кто высчитать может вселенной число,
От атомов к звёздам ведущее смертных,
Молчание звёзд, то – добро или зло
Разлито, как млечный поток во вселенной?

Молчание ваше для глаз – белизна,
Святое и благостное откровенье.
Неужто в эфирных пространствах весна?
Возможно ль нам верить в своё воскрешенье?

Всё тот же Камиль Руа выбрал для своей антологии (1934) фрагмент довольно обширной поэмы «Сизиф». Шарбоно переиначивает миф о Сизифе, превращая этого хитреца, лжеца, насильника, но и основателя будущего Коринфа, в своего рода Прометея, гордого и не смирившегося, превратившего собственное наказание в достойный восхищения образец человеческого упорства.

Сизиф

(фрагмент)

Сизиф, созидатель бессмертных Химер!
Строитель дворцов из соломы и глины!
Ты смешивал кровь со слезами, гремел
Цепями, Титан, в преисподню низринут!

Терзала тебя вековечная мысль:
Как Жизнь удлинить, Смерть себе подчиняя!
Безумье великих – побег из тюрьмы –
Надежда, пусть зряшная, но и святая.

Да, Время свой труд бесконечный вершит,
С усмешкой зловещей Смерть косит народы,
Но те возрождаются верою в Жизнь,
Бросая зерно в чернозёмы Природы.

И ты своим помыслам не изменил,
Сизиф, ты стал символом вечных стремлений
Всего человечества, ты – средь светил
Ушедших во тьму, но святых поколений.

Твой труд, каждый миг утомительных дней,
Когда ты свой камень толкаешь на гору,
Пример для потомков – а это трудней,
Чем, к звёздам стремясь, мечтать о просторах.

Упорство твоё – это дар от богов,
И мысль твоя... Что есть смелей и нелепей,
Чем сбросить с плечей саван – смерти покров,
И Смерть подчинить, заковать её в цепи. (...)

Знакомство с Жаном Шарбоно хотелось бы закончить ещё одним стихотворением, которое я нашёл в антологии франко-канадской поэзии (1963) под редакцией Ги Сильвестра. Оно взято из четвёртого сборника поэта «Яркое пламя».

Бессмертные объятья


Ты говоришь, что Любовь проходит, что она живёт
Всего лишь миг, что она – крылья бабочки, что её объятья
Длятся не дольше мгновенья, что её полёт,
Чуть коснувшись тебя – сгорает и капает воском на платье.

Ты живёшь её памятью, сожаленьем, душистым цветком,
Опьяненьем, обжегшим вены, лучом смятенья,
На закате угасшем, словом случайным, и тем, что потом
Станет обманом, капризом, причудой и памятью сожаленья.

Но зачем обвинять, говорить, что она была и прошла,
Что всё кончилось скоро, едва ли не той же ночью;
Это ты постарел, осунулся, сник, как волна от весла,
На лице - морщины, седина - точно заморозки на почве.

Не говори ж, что Любовь обманчива и длится миг,
Её пламя горит и ему не дано погаснуть.
Это сердце твоё ненадёжное себе выносит вердикт,
Не заслуживая бессмертья, не умея звучать согласно.

Поговорим немного о писателе и журналисте, одном из основателей МлШ, чьё имя, увы, забыто, a это, как мне кажется, не справедливо. Вместе с Жаном Шарбоно он был одним из «Шести Губок». Их дружба пережила все перипетии МлШ и на фотографии 1930 года мы видим невысокого, щуплого человека в смешных очках, как у Гарри Поттера, что-то пишущего в блокнот по своей журналистской привычке.


Поль де Мартиньи

(1874-1951)

О Поле де Мартиньи мало что известно. Даже время и место рождения будущего журналиста и писателя в разных источниках даётся разное. Я был удивлён, когда обнаружил это расхождение. Ведь речь идёт не о далёком и полумифическом авторе, а практически о нашем современнике. Кому верить? Википедии? Она утверждает, что родился он в 1874 году в деревне Сен-Ромюальд в тридцати километрах от к югу от Квебек-сити, не далеко от Леви. Мне удалось узнать, что, если это именно тот человек, то у него было по крайней мере два брата или кузена, Адельстан, известный в Квебеке врач-популяризатор и франкмасон, и Франсуа-Кзавье, тоже медик и издатель ежемесячного журнала «Клиника». По социальной логике Квебека конца 19 века, Поль был brebis noir, изгоем, он не стал врачом или адвокатом, не стал священником или нотариусом, а стал поэтом и журналистом, т.е. никем!
А вот Словарь канадских франкоязычных авторов, составленный уважаемыми литературоведами и профессорами литературы, говорит о совсем ином происхождении Поля де Мартиньи: он родился в 1872 году в бедной семье из Сен-Жерома, Тербонн. Когда Полю (а его полное имя было Поль-Эме Лёмуан де Мартиньи) пришла пора идти в школу, семья переехала в Варены, в двадцати километрах к юго-востоку от Монреаля. Почему? Этого я сказать не могу, не знаю. Известно только, что первые достоверные сведения о Мартиньи говорят, что в 1896 году он в Монреале, участвует в организации МлШ. В 1899 вместе с Лувиньи де Монтиньи создаёт свою газету «Дебаты». Поль работает в типографии, сотрудничает с газетой «Ла Пресс», иногда подписывая свои статьи псевдонимом «Пьер Лёфор», но чаще его хроники выходят за его обычной подписью.
С 1930 года Поль де Мартиньи работает корреспондентом «Ла Пресс» в Париже. Во время второй мировой войны он оказывается в германском плену. В 1945 году ему удаётся вернуться в Монреаль, где он сотрудничает с газетой «Отечество» до самой своей смерти.
К сожалению в литературном табеле о рангах он тоже не числится. Его произведений нет ни в ни в одной антологии, а он тем не менее – автор пяти книг[1] и, между прочим, лауреат премии Давида[2], одной из самых престижных литературных премий Квебека. Поль де Мартиньи был удостоен этой премии за сборник рассказов «Воспоминания репортёра» (1925).
Сборник этот включает в себя четыре новеллы, в трёх из которых фигурирует персонаж Жак Лабри, канадский репортёр, пьяница и любимец богемы, который постоянно вояжирует между Парижем и Монреалем. Автобиографическое начало его повестей очевидно, я бы даже сказал, что персонаж Лабри является подсознательной сублимацией автора. Тот же персонаж появляется в книге «Мятежная жизнь Жака Лабри» (1945), составленная из шести повестей. Годом позже выходит его развёрнутое эссе «Изнанка войны», в котором говорится об оккупации Парижа и его освобождении. В 1947 Поль де Мартиньи подписывает роман «Воспоминания сорванца», название которого говорит само за себя. Стиль Мартиньи живой и безукоризненный, всегда отвечает содержанию его произведений, будь то его личные воспоминания, рассказы о любовных похождениях, рассказы о страданиях отдельных людей или целых народов, публицистика или шутливые политические анекдоты.
Но вернёмся к первому сборнику рассказов, «Воспоминания репортёра», который относится к обозначенному нами периоду противостояния модернизма и консерватизма в Квебеке на переломе 19 и 20 веков. Первые две новеллы «Укротительница» и «Отец Марк» открываются длинными преамбулами, объясняющими, кто такой этот самый Лабри.

Укротительница

Миссис Тэймер, а на самом деле мадам Тауранше, показывается в ресторанах Парижа в роскошних канадских мехах. Репортёр Жак Лабри рассказывает своим коллегам историю этой прелестной англичанки. Она была служанкой у англиканского пастора-миссионера в Бетсиамитсе (теперь это местечно называется Пессами, оно находится в 50 километрах к юго-западу от Бэ-Комо, индейская резервация). В неё влюбился один индеец, которому она обещала свою руку и сердце, если он принесёт ей лучшие меха и... золото Унгавы.

«Так вот, - сказала она, - возвращайся в лес, иди на охоту. Иди ради меня. До твоего возвращения я не стану слушать никого из мужчин. И если ты принесёшь мне лучшие шкурки, самый лучший мех и много, тогда я стану твоей. Я буду твоей «скво». Я буду тебе наградой за твою великую охоту. Я буду твоей лучшей наградой. Мои белые, прелестный руки сомкнуться на твоей крепкой, мускулистой шее. Мои красные, горячие губы прильнут к твоим губам. Я покажу тебе ласки и поцелуи, о которых ты и слыхом не слыхивал. (...)

Подойдя к индейцу, прелестная англичанка обвила своими прекрасными, белыми и крепкими руками шею индейца. Она поцеловала его, и её поцелуй длился долго и был страстным, какого он прежде никогда не знал...»

Что было дальше, думается, понятно. Другая повесть

История ножа


говорит о странной страсти рассказчика к ножу. Он предвосхищает высшее сладострастие, когда нож послужит своему предназначению.

«Подавшись вперёд, бледный, ссутулившийся, держал я финку в слегка согнутой руке на уровне бедра, готовый ударить так, чтоб сверкнуло лезвие. Я понял, отчего такая сумасшедшая радость охватила меня, я понял её чудовищный секрет – то была радость убийства...»

Он любил свою жену, но только нож был настолько хорош, так настойчиво манил воспользоваться им по-настоящему... странная история, вполне в духе фантастических видений Мопассана.

«Между отблеском стали в лунном свете и отсветом шеи в свете лампы есть мистическая связь. Меня потрясло, точно громом поразило это открытие, сулившее невыразимую, сверхъестественную радость, которую даст мне жест, соединяющий эти два мерцания, если вонзить голубоватые флюиды лезвия ножа в золотое свечение шеи. Я понял, что эта радость увеличится стократ от трусливой низости этого движения моей руки, поднимающейся, чтобы упасть, вонзая холодную жёсткую сталь в тёплую, трепетную плоть.»

Святой отец Марк


Отец Марк – старик израильтянин. Но он ещё и ростовщик, которого разорила война. Он предлагает Жаку Лабри выслушать все его секреты, но умирает, так и не успев рассказать всего. Что ж, это скорее портретная зарисовка, а не рассказ или повесть. В ней практически нет действия, нет завязки или, скажем, кульминации; но ведь автор и не обязан всегда следовать привычной схеме рассказа.

В начале ночи


Жак Лабри состарился. Он выдохся, он чувствует близкую кончину. Его любовница покинула его, а он не может смириться со своим положением Дон Жуана в отставке. Как это здорово сказано в поэме Давида Самойлова «Старый Дон Жуан»:
          
(...)Вовремя сойти со сцены
         Не желаем, не умеем.
         Все Венеры и Елены
         Изменяют нам с лакеем.
         Видимость важнее сути,
         Ибо нет другой приманки
         Для великосветской суки
         И для нищей оборванки.
         Старость хуже, чем увечье.
         Довело меня до точки
         Страшное противоречье
         Существа и оболочки...
         Жить на этом свете стоит
         Только в молодости. Даже
         Если беден, глуп, нестоек,
         Старость – ничего нет гаже! (...)

Вот примерно так же чувствует себя любимый персонаж Поля де Мартиньи. И Жак Лабри решает покончить с собой : «Уйти из жизни – значит, избежать позора». Но прежде он вспоминает свою жизнь, всех женщин, которых он любил... И вот, когда настаёт решительный момент, Жаку Лабри вдруг мерещится та, которую он любил больше всех прочих. Ему кажется, что она рядом, что она с ним вместе... Концовка двусмыслена, решительно невозможно сказать, удалось ли герою сквитаться с жизнью.

«Очнувшись, оглядевшись по сторонам,  он подумал о Милой Подружке, которая не пришла, а значит он её больше не увидит. Её прелестная детскость, её изящная ножка теперь казались ему чем-то бесконечно далёким. Он улыбнулся, вспоминая её безудержный смех, совершенно подростковый, её внезапные порывы, когда она бросалась ему на шею.

Он пробормотал: «Милая Подружка, спасибо тебе за те счастливые часы, проведённые с тобой. Спасибо тебе за то, что ты дала мне своё сердце, а потому я прощаю тебе и то, что ты его у меня забрала...»
Взяв со стола шприц, который он вонзит в выбранную им вену, он решил последний раз глянуть в зеркало. Но вместо Милой Подружки увидел в нём Ту, о которой вспоминал ежедневно, Ту, которая долгое время была его добрым гением, пока он вёл спокойную и размеренную жизнь.  И вдруг он услышал её задушевный грудной голос: « Yo sabia que tu llorabas, he venido. »[3]

Сказано это было на кастильском наречии, которым она часто пользовалась, чтобы подчеркнуть свою чужесть этой стране бесконечных снегов, к которым она испытывала отвращение; её страстное контральто звало его вернуться с ней в её родную Испанию. Она умоляла его покинуть эту ледяную Канаду с её мертвящим светом, чтобы жить на каталанском берегу у лазурного, всегда тёплого моря, в маленьком светлом доме, овеянном солнечным ветром.
Он почувствовал, как её нежная рука легла на его плечо:
- Ven te con migo… se le ruego…[4]

И тогда он понял, что перед ним не пустое видение; что она пришла, когда он перестал ощущать что-либо, кроме отчаяния. Она была единственная, кто любила его, не замечая, что он стареет. Он со всей страстью прижался к ней и прошептал ей на ухо:
- Yo te quiero tambien y me voy contigo…[5]



[1] Одна из этих книг «Тиара Соломона» была написана совместно с французским писателем и журналистом Рафаэлем-Мари Вио в 1907 году. Известно, что Вио в Канаде не был, следовательно, де Мартиньи встречался с ним предположительно в Париже, до переезда Вио в Дордонь, на юге Франции, где он издавал свои две газеты «Независимая» и «Дордоньская». В том, что де Мартиньи провёл какое-то время во Франции, нет ничего удивительного. Практически все поэты и писатели того времени побывали на своей «исторической родине».
[2] Премия эта была создана в 1923 году Луи-Атаназом Давидом в память о его отце Лоране-Оливье Давиде (оба они были политиками и меценатами). Среди лауреатов этой премии были Камиль Руа (1924), Жан Шарбоно (1924) и Поль де Мартиньи (1926), о которых мы говорим в настоящей статье, но и многие из тех, о ком мы будем говорить в последующих статьях.
[3] Я знала, что ты плачешь, и я пришла.
[4] Поедем со мной... я прошу тебя...
[5] Я тоже люблю тебя и я уеду с тобой...

Tuesday 3 July 2018

Антологии квебекской литературы - 36 - Шарль Жиль

Шарль Жиль

(1871-1918)

Поговорим теперь о старшем товарище Неллигана и де Бюссьера, поговорим о Шарле Жиле, ещё одном протеже Луи Дантэна, хотя Жиль был всего-то на пять лет моложе священника Южена Сира. Но Шаль был художник, а значит – шалопай, любимец богемы, гуляка и в то же время прилежный труженик, человек больших планов.

Но, давайте по порядку. Шарль родился в богатой семье, он был сыном адвоката, депутата законодательной Ассамблеи провинции, Шарля-Иньяса Жиля и Дельфиры Сенекаль, чей отец был видным дельцом и политиком в округе Ришельё. Его другой дед  Иньяс Жиль тоже был связан с коммерцией и политикой. Интересно, что по семейной легенде эта ветвь Жилей происходила от Самюэля Жиля, которого в девятилетнем возрасте в 1697 году индейцы абенаки похитили из Салисбари, Массачусец, и привели с собой в Новую Францию, в Оданак, теперь – Сен-Франсуа-де-Саль[1].

В школе Шаль Жиль не блистал, учился средненько, никаких отличий, кроме переекзаменовок.
Одно событие определит будущую карьеру подростка. В 1888 году американский художник Жорж де Форест Браш, бывший на каникулах в Пьервиле, заметил творческие способности мальчишки и убедил родителей отдать Шарля в художественную школу. Дальнейшее более или менее понятно. Склонность к рисованию стала настоятельной потребностью. Шарль учился  в Монреале, в студии Уильяма Бримнера, учился напористо, дерзко и вскоре достиг определённых успехов. Жозеф-Мари Мелансон[2]в статье о Шарле Жиле, приуроченной к 15 годовщине со дня смерти художника, в газете «Девуар» («Обязанность») 14 октября 1933 года, пишет вот что: «С детства будущий художник был своебразной личностью; угловатый, взъерошенный, не поддающийся морализаторству. Детским играм он предпочитал общение с индейцами и часто убегал на территорию резервации, недалеко от Пьервиля, где стояла усадьба его деда. Там, среди индейцев, он не только рисовал, но и ловил вместе с индейцами рыбу в реке Сен-Франсуа. В семь лет, согласитесь, довольно рано, он уже сносно владел карандашом.»
Разумеется, Шарль Жиль отправился во Францию, потому что, где ж ещё становятся настоящими художниками? Осенью 1890 года он оказывается в Париже, занимается в студии Леона Жерома; в 1892 Шарль приезжает на пару месяцев в Монреаль и опять плывёт на корабле в Европу, откуда он окончательно вернётся только в 1894. Вернувшись в Монреаль, художник Жиль рассказывает всем и каждому, что лично знаком с Полем Верленом и Франсуа Коппе. Развлекаясь, он выдавал себя за Жана Ришпэна, французского поэта, портретное сходство с которым было разительным. Понятно, что Жиль чувствовал себя вольготно в Париже, среди богемы, которая по словам Бодлера в его «Цветах Зла» соединяла в себе «величие и нищету». Атмосферу богемы он привёз в Монреаль, где он открыл свою студию, много рисовал, участвовал во многих выставках, сделал несколько персональных, преподавал рисование в общеобразовательной школе имени Жака Картье. 

Впоследствие он всё больше времени уделял поэзии, журналистике и прозе, был некоторое время президентом Монреальской литературной Школы, чьи вечера напоминали ему встречи в кафе «дю Роше» на бульваре Сен-Жермэн, в Париже. Одновременно он учился журнализму у Лувиньи де Монтиньи, поэзии у Неллигана и Альбера Лозо, искусству рассказа у Луи Фрешетта и Альбера Лабержа. Он с превеликим удовольствием участвовал в публичных сеансах школы и готов был отстаивать свои позиции с яростью и красноречием достойными удивления и восхищения. Среди его псевдонимов – Леон Дюваль и Клэрон (горн).
12 мая 1902 года он женился на Жоржине Беланже, журналистке и феминистке довольно известной в то время, писавшей под псевдонимом Гаэтан де Монрёй и публиковавшейся в «Ла Пресс». Она опубликует после 1912 года с десяток книг и сборников стихов и рассказов.
Нельзя сказать, что жизнь этой четы была спокойной и счастливой. Их первый ребёнок умер во младенчестве. Им больше повезло со вторым, Роже-Шарль, который дожил до взрослого возраста и чья жизнь могла бы послужить материалом для романа. Знаете, ребёнок, потерявший отца в 14-летнем возрасте; отец, ведущий не самый праведный образ жизни; любовница отца Жюльета Бойер, которая была его моделью. Шарль Жиль ушёл из семьи, когда мальчику было всего девять лет. Отец, чьё здоровье к тому времени уже пошатнулось, продолжал воспевать в полотнах и стихах природу Санге, пытаясь довести до ума предпринятую им грандиозную поэму в духе Данте.
Увы, в 1918 году 16 октября он умер от испанки. Эта эпидемия унесла жизни многих поэтов и писателей того времени. Многое из того, что было задумано Шарлем Жилем, не было реализовано. Трудно сказать, сколько всего полотен, стихов, рассказов создал этот художник кисти и слова, но однозначно больше сотни пейзажей и пятидесяти портретов. Некоторые из его полотен – настоящие шедевры, например, «Шахматная задача», «Портрет госпожи Шарль Жиль», «Мыс Вечности», «Сумерки в Шамбли» или «Вязы на фоне розового неба». Большинство полотен Жиля находятся в частных коллекциях, но в музее Квебека, например, есть восемь его картин, которые можно увидеть на сайте музея.
Режиналь Амель, признанный специалист по творчеству Жиля, подвёл итог литературной и художнической деятельности последнего за период от 1896 года по 1918: 58 поэм, 95 произведений в прозе, 13 фрагментов эпопеи «Сен-Лоран». Его эпистолярное наследие – 267 писем, которые удалось найти, адресованные в основном поэту Луи-Жозефу Дусе. Жиль опубликовал также в периодических изданиях, таких как «Ла Пресс», «Отечество», «Дебаты», «Националист» и «Канада», несколько критических этюдов о поэзии и живописи, о поэтах и живописцах.
Долгое время Жиль составлял сборник, подобный бодлеровскому, который должен был быть озаглавлен «Падающие звёзды». Он написал десятки стихов, но, когда пришло время сгруппировать их, его сестра Рашель забраковала почти всё, оставив только 32 стихотворения, которые сочла «подходящими», что отвратило Шарля от публикации сборника. Самым важным своим произведением Жиль считал эпопею «Сен-Лоран», фрагменты которой были опубликованы в 1919 году, уже после смерти поэта, под общим названием «Мыс Вечности». А версия, над которой работал сам Жиль, была потеряна незадолго до его смерти. Сохранились однако наброски, по которым можно воссоздать генезис этого произведения. 31 января 1904 года Шарль Жиль набросал наспех на большом листе голубоватой бумаги примерный план эпопеи, четырёхчастной фрески: «Весна», «Лето», «Осень» и «Зима». Все времена года имеют символическое значение и вбирают в себя множество стихов, ориентированных на воспевание истории и географии Канады. Этот план был переработан в 1908 году. Теперь эпопея составлялась из множества книг, первая из которых была «Мыс Вечности» - поэма из тридцати двух од с прологом. Девятая ода книги озаглавлена была «Мыс Вечности». Она была написана в Анс-Сен-Жан в августе 1908 года и опубликована в первом выпуске журнала «Почва» (Монреаль) в январе 1909. Этот текст считается лучшим у Шарля Жиля.
Альбер Лозо, рассказ о котором будет в одном из ближайших выпусков «Квебекских Тетрадей», был другом и единомышленником Жиля. Он написал пространное предисловие к тексту «Мыса Вечности». Вот небольшой фрагмент из этого предисловия:
«Когда мы спрашивали Шарля Жиля о поэме, (...) он неизменно отвечал: «Продвигается.» Считая, что ему надо оправдать это замечание, он иногда читал нам новый фрагмент из поэмы, читал тепло, как звучал бы бронзовый колокол, слегка вибрируя там, где эмоция перехлёстывала через край. Если вдруг мы спрашивали: «И это всё?», он принимался уверять нас, что скоро возьмётся за поэму всерьёз, но так никогда своего обещания и не сдержал. Он время от времени действительно трудился над ней днями и ночами, но после нескольких дней такой работы давал себе грандиозный отпуск. (...)
Жиль, по совету Буало, постоянно откладывал написание новых частей поэмы, предпочитая оттачивать, совершенствовать уже написанное. «Шедевр невозможно сымпровизировать. Его вынашивают в сердце добрую половину жизни, выпестывают в мозгу. У меня ещё будет время заняться этим...» - так он говорил, видя перед собой блистательный мир его, увы, не завершённой эпопеи. (...)
По-настоящему могли узнать характер Жиля только те, кому он доверял. Сам же он отдалялся от любого, кого мог заподозрить в неискренности, двуличии. Такие видели его горделивым художником, называли его «оригиналом», чувствуя тем не менее его врождённое благородство, изящество, скромность и даже застенчивость. Но для близких он был совсем другим. Он был прирождённым рассказчиком, вдохновенным и вдохновляющим, похождения героев его устных рассказов вызывали восхищение. Его чувству юмора можно было позавидовать, и невозможно было не смеяться с ним вместе. Божественная дикция, широкий жест, а как он имитировал чужие выражения и акцент! (...) Не было человека более удивительного и противоречивого.  (...) Он удивительно умел сочувствовать. Его чувствительность была в большой мере болезненной. Этот великан мог лишиться чувств при виде одной только капли крови, и, как ни странно, это же вполне характеризовало всё его творчество. Он не размышлял, он чувствовал! Кто ещё в свои сорок семь лет мог быть настолько ребёнком. Он был достаточно умён, чтобы понимать всё это, он первый смеялся над своими бесконечными сменами настроений и убеждений. Он принимал важнейшие решения, а через день уже не помнил о них. (...) Когда мы говорили о его непоследовательности, он охотно соглашался и восхищался нашей проницательностью, называя нас счастливчиками, поскольку у нас всё так мудро получается. Но, если ему приходилось судить других и особенно чужие произведения, то тут и речи не могло быть о лицемерии. Критика его была уничтожающей, но при этом сам он из-за этого стадал от депрессии, а те, кого он критиковал, возможно и не догадывались о его страданиях, о его высочайших душевных качествах.»
К сожалению, перевод всего предисловия Альбера Лозо к сборнику стихов Шарля Жиля занял бы слишком много места, поэтому мы ограничимся уже сказанным, а сами обратимся к тексту поэмы «Мыс Вечности». В ней Шарль Жиль прибегает к известному приёму, отдавая авторство некоему артисту, поэту-художнику, который потерпел крушение в устье Санге, был спасён и провёл зиму в одной деревне на Северном Побережье. Покидая приютивших его людей, он оставил им рукопись. Рассказчик, проведший несколько лет среди этих «поморов», получил рукопись, он расшифровал её и переписал начисто. Такова не слишком замысловатая фабула этой поэмы, которая излагается в прологе.
Поэма насчитывает двенадцать песен, которые дают нам представление о жизни художника и повествуют о его путешествии от Сент-Маргарит до Тадуссака, вдоль побережья на лодке, построенной умельцем-инуитом (песнь первая, «Чайка») :
«В моём берестяном каноэ, чьи очертания плавны,
Которое построил мастер, индеец Поль-абенаки,
Я торопился в Тадуссак, летел на гребне я волны...»

Чем-то строй поэмы напоминает «Песнь о Гайавате» Лонгфелло, та же широкая строфа с цезурой посредине, то же размеренное и подробное повествование, тот же напряжённый ритм, например, в пространных стихах о том, как погибла лодка героя. В Тадуссаке (песнь вторая, «Колокол Тадуссака») он в возвышенных стихах возвещает о близкой гибели народности инуитов и почтительно говорит о великом их вожде:
«Я вождь Такуерима, тоска меня берёт,
Я расправляю крылья, взмываю выше гор,
И думой уношусь я в заоблачный простор,
Неужто с ледоходом погибнет мой народ!»

Замечательно, что в этой главе Шарль Жиль вдруг и на мой взгляд совершенно неожиданно ассоциирует колокол Тадуссака с «колоколом мёртвых ангелов, звучащем тёмным тембром»,  вспоминая о Неллигане и цитируя эту строчку из его стихотворения. Это – ещё одно подтверждение мысли о ничем не ограниченной свободе поэзии, которая была столь полно воспринята художником. Заметим также, что всё поэтическое повествование Шарля Жиля необычайно живописно, красочно, зримо.
За этими стихами следуют две поэмы-размышления мистического толка: «Отчаяние» и «Молчание и Забвение», дантовское движение вверх по реке смерти, ангелы, прикладывающие палец к губам, молчи!, ведь ты ведом самим Господом! И всё это на фоне грандиозных пейзажей фьордов реки Сагне. Так и должно быть, если поэт – романтик и символист. Мистические размышления – только предлог для живописи. Что будоражит художника всего более, так это, собственно говоря, мыс Вечности и мыс Троицы, две выступающие горы в устье Санге, подобные вратам, ведущим в неведомое. Природа величественна и вызывает в душе Жиля настоящий экстаз:
«Небесам по душе наступающий фронт,
Возвеличит его всеобъемлющий свод,
Плоть одета в гранит, там пылает огонь,
Раздавая одним бурый цвет похорон,
А другим – ало-праздничный цвет рождества.»


Разумеется, что такое восприятие природы должно быть религиозным, природа становится грандиозным воплощением божественного начала. И, конечно, эти вершины, эти небесные своды влекут к себе «муравьящееся человеческое существо». Таков мыс Троицы:
«Вот скала, что являет Создателя мощь,
Три уступа громадных, один над другим,
Вертикаль вознесенья – поди, уничтожь
То, что создано Богом и Богом одним!»

А мыс Вечности, как подсказывает название, воспринимается, как воплощённая память человечества:
«Свидетель каменный творенья первых дней,
Он, видевший начало расы человеков,
Загадочней стократ волнения морей
Тем основанием своим, что глубже век от века.»

Вершина поэмы достигается движением ввысь по диким камням мыса Вечности, когда он озаряется последними лучами заходящего солнца:
«Пред этой красотой простёрт, и Бога длань
Меня придавливает и, тем самым, возвышает.
Поднявшимся к вершине – благодать!
Единство с Высшим не дано познать
Пока душа по сумеркам блуждает...»

В данном случае поэзия Шарля Жиля весьма далека от Монреальской литературной Школы, от Неллигана и прочих, кто убегал от великоречивости патриотического романтизма предыдущей литературной школы, центр которой находился в Квебек-сити. Сам Шарль Жиль никогда не согласился бы с подобным определением его творчества и последующие несколько абзацев, я надеюсь, объяснят почему...

Вот бульвар Сен-Лоран в Монреале в 1911, каким видел его Шарль Жиль. Толпа людей «чуждых нашей звезде», где «французский слышен только из уст проституток двенадцати лет и молодых пьянчужек». Триумф языка англичан-победителей! «Канадские писатели, вам остаётся только подписать свой «Реквием» и познать в борделе восторг кастрата», - пишет Жиль своему другу поэту Луи-Жозефу Дусэ, тоже члену Монреальской литературной Школы.
Эти письма Жиля говорят о многом, но прежде всего  показывают умонастроение пишущей интеллигенции того времени: «Судьба распорядилась так, что мы оказались, как лимонное дерево, растущее в суровом северном климате, в стране совершенно чуждой искусству и творческой мысли.»
Эти рассуждения о судьбе французского языка в англоязычном окружении были бы банальны, как звучат они, например, в устах иезуита Жозефа-Папэна Аршамбо, основателя Лиги в защиту прав французского языка в Монреале в 1913 году. У Шарля Жиля эти же мысли звучат темпераментно и имеют ярковыраженную сексуальную окраску, его языковой эротизм не чурается самых терпких выражений.
«Мы – раса пропащая!, - пишет он Дусэ, - А это надо понимать буквально, то, что это слово (раса) означало изначально. А означало оно женщину, которой овладевают насильно, любовницу или проститутку. Она готова отдаться в любой момент, она взбухает клитером и всем влагалищем, её груди дрожат и сосцы твердеют, она вся – сплошные конвульсии!»
Жиль, задумавший великую эпопею, посвящённую реке Святого Лаврентия и стране на её берегах, успел создать только малую часть, но среди его стихов есть строки, которые объясняют резкий тон его писем:
«Мыс Вечности глаголет Океану
О той стране, исчезнувшей навеки
Из памяти людской, как утекают реки
В его простор, простор Небытия...»

Пусть эти стихи звучат несколько выспренно, но эти фразы не могут не волновать мыслью о «смертельно раненой Отчизне», что только подтверждает и провал грандиозного плана Шарля Жиля. И вот он пишет в своих письмах: «Я и сам человек пропащий, потому и ищу я пропащих девиц. Отчаявшись, я понимаю только отчаянных.»
В тогдашнем Квебеке всякая мысль о плотской любви считалась крамольной и предавалась анафеме. Может быть поэтому Жиль предавался дебошу в самом сердце города, в котором, по его мнению «проституция соседствовала с преступностью и болезнью».
Я предлагаю вниманию читателей три стихотворения из сборника Шарля Жиля «Падающие звёзды». Сонеты были в то время излюбленной и самой классической стихотворной формой.
Первая страница Мемориала
Когда года покроют коркой льда
И сердце, и виски блестящей диадемой,
Когда увижу: все мечты беда
Взметает точно пыль над траурной ареной,

Когда о лучших днях не станет и следа
В воспоминаниях, и где она, богема?
Придёт Костлявая, я ей легко отдам
И тело бренное, и душу в пользу тлена.

Но, чтоб дожить до старости седой,
Чтоб осветить потёмки немощи и той
Безрадостной поры , я призываю небо

Пролить лучей на мой мемориал,
Чтоб на страницах этих я создал
Привет мне, старцу, от меня эфеба.


Орёл
В той клетке, куда брошен он рукою палачей,
Топорщил перья он и не терял надежды,
Несчастье не сломило гордости, и злей
Взирал он в небеса, к ним вожделел, как прежде.

Его освободив, увидел блеск очей
И плавный крыльев взмах, и очерк нежный;
В глубокой синеве полёт души смелей,
И как прекрасен он в лазури этой свежей!

И если отплатить захочет за добро –
Дороже мне чем злато-серебро
Его воспоминанье обо мне.

Ему – царить, ему подвластны небеса,
Я ж буду счастлив тем, что сделал это сам,
Его свободою я озарён вполне.

Альберу Лозо
Предвзятость судьбы угнетает тебя.
Душа, обитая на солнечных высях,
Искусство нетленное только любя,
Горда, ей стенать не пристало. Коллизий

Всегдашних твоих не узнает толпа
На бой с маятой ты идёшь бескорыстен,
Отчаянья ночь пред тобою слаба,
Стихи твои – волны иных евхаристий...

О, жертва судьбы, погляди, впереди
Поющее сердце в терновой груди,
Ни зависти в нём, и ни горечи нет.

Его охраняет архангел крылатый,
Одетый в лазурево-звёздные латы,
То Вечность отмщает за подлость тенет!



[1] Городок, названный в честь священника, проповедовавшего среди индейцев абенаки.
[2] Этот священник был одним из членов Монреальской литературной Школы, он более известен по псевдониму Люсьен Рэнье, и о нём пойдёт разговор в одном из следующих номеров «Квебекских Тетрадей».