Sunday 18 November 2018

Антологии квебекской литературы - 45 - Аджютор Ривар

Аджютор Ривар

(1868-1945)

Мы продолжаем наш разговор о рассказах почвеннической школы в Квебеке начала двадцатого века. Честно говоря, мне больше нравятся рассказы Мари-Викторэна. Аджютор Ривар стал заметен после публикации двух сборников рассказов: «У нас» (1914) и «У наших людей» (1918). Оба эти сборника предшествовали публикации «Лорантидских рассказов» Мари-Викторэна и надо полагать, что Мари-Викторэн был знаком с ними, а равно с рассказами Лионеля Гру «С миру по нитке» (1916), ещё одного известного в Квебеке критика и теоретика почвенничества. В рассказах Мари-Викторэна, на мой взгляд, чуть больше плоти на костяке, другими словами – действие развивается живее и персонажи очерчены подробней, особенно в ставшем хрестоматийным рассказе «Тягота семьи Амель». Но, с точки зрения идеологии почвенничества, они ещё более консервативны: семья, прошлое, религия, патриотизм, идеализация деревни, короче, классика... Ностальгия по прошлому. Вот де были люди!
Но теперь мы станем говорить об Аджюторе Риваре, который считается самым лучшим мастером рассказа на региональные темы, лучшим стилистом, ещё и потому, что был он лингвистом и автором «Очерков о французском разговорном языке в Канаде» (1914). Вместе с аббатом Альфредом Лорти он был основателем Общества Французского Языка (1902). Слова, которые он коллекционировал и классифицировал, ассоциировались с реальными предметами, а те, самым естественным образом, привели его к литературным изыскам, потому что пробуждали в нём воспоминания, а воспоминания волновали и требовали, чтобы ими поделились. Большинство рассказов, которые потом составили сборники «У нас» и «У наших людей», были опубликованы в «Бюллютене» - журнале Общества Французского Языка. Кстати сказать, в 1919 году оба сборника были переизданы одной книгой «У нас, у наших людей».

Сборник «У нас», при всех его литературных достоинствах, чрезвычайно интересен с точки зрения этнографической. Действий в его рассказах мало, в основном – это зарисовки, картинки реальной жизни деревни того времени. Я вкратце перескажу каждый из этих рассказов. Это не займёт много времени и места.
 Колыбель
Этот предмет представляет собой воплощение памяти предков. Обычно мать давала колыбель в наследство старшей из замужних дочерей. Предок смастерил её из самого лучшего дерева, клёна, которое он только мог найти. Поэтому колыбель нельзя считать только предметом обстановки, мебелью, нет... колыбель эта – начало семей из поколения в поколение. Она воплощает в себе и «славу Церкви и память об Отечестве».
Печь
«Это – душа дома.»
В отличие от очага, открытого огня, «печь не располагает ко всякого рода бесполезным мечтаниям». Вокруг печи сидели с трубкой, обсуждая сделанное и то, что ещё предстоит сделать. Возле печи, когда дети уже спят, отец и мать «разговаривают друг с другом, не торопясь, и говорят о том, что любо им сказать наедине».
Коровий час
Экзотисты вволю посмеялись над этим рассказом в своём «Нигоге», но на самом деле речь не столько о пяти часах пополудни, когда доят коров, сколько о дороге на верхнее пастбище, о том, что увиделось молодому автору, пока он шёл с мальчишками-пастушками напрямки, через лес, чтобы пригнать коров в деревню.
В большой телеге
Просторный рассказ ни о чём; ну, сравнивает автор современные машины с былыми телегам (сравнение, разумеется, не в пользу машин, ну, рассказывает как удобно и «экзотично» ездить на телеге, ну, впечатления мальчишки – не более того.
Заколоченный дом[1]
Этот рассказ мы приводим ниже целиком.

Нищие-побирушки
Похоже, надо уметь различать «своих» нищих, нищих из соседних приходов и тех, что идут издалека, а куда и зачем – не нам знать. Но, когда не было радио, они приносили новости, пусть и не самые свежие, письма и всякое разное по мелочам. Это были вежливые, тихие и, если не были шарлатанами, вполне безобидные люди...
Пожар
Гроза, ударом молнии, подожгла сенник в Сент-Онж. Люди боялись, как бы огонь не перекинулся на дом. К счастью, есть кюре со своей святой водой, чтобы остановить огонь. Но это, конечно, Божья воля, когда ветер меняет направление. А иначе... всё бы сгорело дочисто. Слава Богу. Слава Богу...
Поэт-недоучка
«Разве не скажешь о поэте, что он не от мира сего? Есть в нём что-то странное. (...) Он среди прочих – чужак чужаком: все люди смотрят, а он – созерцает; все думают, а он – мечтает; все говорят и говорят, а он – воспевает. Он в некотором смысле болен, но страдает он этим недугом с наслаждением...». Ривар рассказывает историю Пьера-Поля Паради, крестьянина-поэта, для которого страсть к рифмам значит больше, чем обязанность пахать землю. Думается, понятно, почему этот текст не вошёл в позднейшие переиздания сборника.
Скобление бочек
«Каждое лето на нашу пристань приходили суда из Барбадоса. Каждое лето сгружались с этих кораблей огромные бочки, полные чёрноватым густым сиропом, побочный продукт кристаллизации сахара. Эти бочки выстраивались рядами вдоль набережной. Но меласса за время пути из-за качки разогревалась, начинала бродить, просачивалась сквозь неплотно пригнанные планки бочек, пеной выходила через затычки. И тогда из голодных мансард слетались к пристани тучи мальчишек «за сиропом!», так кричали они (...) Наблюдать за ними было мукой жалости и удовольствием, как бедные эти дети своими ложками соскабливали драгоценную сладость и собирали её в бидончики. Кто больше наберёт? Они шныряли от бочки к бочке, перекрикиваясь, торопливые, подгребали всё до капельки, по капельке этот душистый сироп.»
В этих нескольких фразах – весь рассказ. Остальное – подробности.
Крестное знамение
Малыш Пьер научился креститься. Его жесты были размашисты, как у взрослого, что очень развлекало и смешило кюре.
Старый капитан
Старому моряку приходится проститься со своим судёнышком, которое он сам построил. Сентиментальный и грустный рассказ.
Мёртый шиповник
История о том, каким он был чахлым. Кончается она тем, что шиповник усыхает на корню. Рассказ посвящён сестре Ривара. Наверно, в этом был какой-то смысл. И этот рассказ замыкает сборник.
Сборник этот неровный. Ривару удаются этнографические заметки, он оживляет старые, отжившие слова и выражения, его взгляд находит старые вещи, старые одежды и мы, благодаря ему, узнаём что-то новое, пусть малое, но из этого малого составляется картина квебекского общества 18 и 19 веков. Этот сборник вдохновил многих других, кроме уже упомянутых Лионеля Гру и Мари-Викторэна: Мишеля Лё Нормана, Жоржа Бушара... 
Многие иллюстраторы работали над переизданиями текстов Ривара. Для англоязычного варианта сборника, включившего в себя рассказы из обоих сборников: «У нас» и «У наших людей», иллюстрации выполнил А. Джексон в своей излюбленной манере: строгие, скупые, чёрно-белые гравюры, вот две из них:

Аджютор Ривар был адвокатом, но страстью его была лингвистика, в особенности же – французский язык в Канаде. Мне, как преподавателю французского, это близко. Будучи адвокатом, он должен был говорить, и не просто, а так, чтобы все в зале суда не только понимали его, но следовали бы за его мыслью, были захвачены её, потрясены, ошеломлены так, чтобы немедленно вынести оправдательный приговор, а потом ещё долго повторять его фразы друзьям и знакомым, смакуя их глубину и прозрачность – Байкал да и только.


На интернете легко найти его «Искусство Говорения» (1898). В самом начале Ривар говорит об уникальности его трактата, первого в своём роде в Квебеке, да и в мире, потому что этот трактат представляет собой всю сумму знаний в этой области да к тому же в доступной простому читателю форме. А вы почитайте. Может, убедитесь.
Тогда Ривар был ещё простым адвокатом. А восемь лет спустя он, вместе с Джеймсом Геддесом, профессором-лингвистом Бостонского университета, выпускает «Библиографию Говорения на французском языке в Канаде». Это довольно объёмное издание содержит в себе исторические справки о всех книгах, изданных до 1906 года, в которых так или иначе трактуется вопрос французского языка в Канаде. Открывается эта книга выдержками из книги священника-иезуита Леклерка 1691 года «Начало привития христианской веры в Новой Франции» - прелюбопытно. Всего же 585 справочных статей. Опять же – доступно в сети.
А вот в 1923 году Ривар, уже апелляционный судья, профессор юридического факультета, действительный член Королевского Общества в Канаде издаёт трактат о свободе печати в Канаде, исторический аспект, социальный и правовой, законы связанные с  административной ответственностью и те, которые могут упечь за решётку на десяток лет, а то и пожизненно (такое тоже возможно – свобода печати, оно, конечно, дело хорошее, а и небезопасное).
И вот уже 1930 год. Ривар возвращается к своей магистральной теме «говорения на французском» и, уже в качестве бывшего генерального секретаря в паре с действующим генеральным секретарём Общества Французского Языка в Канаде, издаёт обширный глоссарий (700 с лишним страниц). Кладезь удовольствия для такого маразматика, как я. У Высоцкого было «открою кодекс на любой странице, и – не могу – читаю до конца». Рекомендую. У Ривара вы найдёте массу весьма примечательных слов, которые до сих пор в ходу в квебекской глубинке.

Эти слова мы находим и в текстах Ривара. Признаюсь, переводить иные его тексты немыслимо трудно. Порой мне хочется оставить эти словечки и выражения tel-quel, ничего не изменяя и не пытаясь найти даже приблизительные их эквиваленты. Потому что как-будто всё и так понятно, а сказать, такая собачья должность, никак не могу. Вот, посудите сами, начало рассказа «Коровий час»:
Пять часов вечера.
- Э! Детишки! Это ж коровий час!
И мы отправлялись. Знаете вы «clos d’en haut», тот, что было никак не выкорчевать?
Вот там они и паслись...

Или другое начало, рассказ «В большой телеге»:

Не говорите мне ничего о ваших современных тачках, с их движками, передний ход, задний ход, стрелки всякие, дышло, двойной бампер-швампер, крючья, цепи и прочая железякость...

Мы предлагаем нашим читателям перевод двух коротких рассказов Аджюдора Ривара.

Заколоченный дом

(из сборника «У нас»)

Когда мы были детьми, этот дом пугал нас; мы боялись подойти к нему близко.
А калитка между тем была не заперта. Да что там не заперта, её вовсе сорвало с петель и она валялась на земле. И никого, кто мог бы остановить нас! Возвращаясь из школы или из церкви (в которой мы бывали чуть ли не ежедневно, готовясь к нашему первому причастию), мы проходили мимо этого дома, находившегося как раз на полдороги к дому, а ведь можно было бы присесть у крылечка. Тем более что и сад, хоть и запущенный, а был полон слив, черёмухи и яблок, а то ещё и крыжовника, и всё это зрело под солнышком, и было полно цветов, всё росло, впитывая росу и солнечное тепло, всё расползалось по аллеям вперемешку с сорняками и всем этим можно было бы наслаждаться. Ни хозяина, ни сторожа – брошеный дом! Но мы проходили мимо, мы никогда не останавливались, это был заколоченный, проклятый дом и мы его боялись.
Стоял он на краю дороги точно могила. Доски, грубо приколоченные к окнам и двери, перекрывали доступ в это унылое жилище. Никогда больше не вился дымок над его кирпичной трубой. Никогда солнечный луч на играл на его пороге. Ни огонька в его закрытых глазах. Слепой и глухой стоял оставленный дом, безучастный к игре света на полях и стрекотанию насекомых на лугах; холодный и немой стоял он и ничто не могло вывести его из беспамятства, ни человеческий голос не пробуждал эхо в его душе. Но по ночам, разве не приносил ветер со стороны этого мёртвого дома жалобные долгие стоны? Многие слышали.
Кто-то из мальчишек предложил однажды отодрать одну из досок и заглянуть внутрь. Да только кто ж отважится? Может быть под той крышей творилось нечто невообразимое; за заколоченными окнами наверняка таились неведомые тени; что если по ту сторону окна мы увидим чей-то гроб, мертвеца в тёмной комнате, свечи вокруг! Вечером мы переходили на противоположную сторону дороги, старались не смотреть на этот дом, боясь вдруг увидеть что-то такое.
Действительно ли заброшенный дом населяли привидения, как рисовалось нашему детскому воображению? Нет, конечно, но память овевала эти стены, и души предков стенали в глубине пустых комнат.
Когда-то дом этот не был проклят, когда-то в нём жили и радовались, смеялось множество детей и их веселье передавалось дедам. Этот дом жил трудом, и труд давал смысл проходившим дням и укреплял души. Из века в век сыновья наследовали дело отцов и всегда земля давала им всё необходимое. Люди рождались, жили и умирали под этим кровом, теперь заколоченным. И если кто уезжал, то всегда взгляд его ждал увидеть через открытое окно то же поле, ту же родную рощицу.
Но однажды устои рухнули, в душе сына не нашлось места душам его предков. Он прельстился поиском менее тяжкого труда, не захотел более возделывать землю в поте лица своего. И земля отвернулась от него. Не стало в доме хлеба. И сын, уже лишённый корней, проклял землю, которой и самой было тягостно её тогдашнее бесплодие. А сын, ослеплённый миражом лёгкой жизни, решил покинуть родные места; он продал скот, продал мебель, продал обиход фермы; затем, как заколачивают гроб, заколотил двери и окна отцовского дома. И ушёл...
И с тех пор дом стоял пустой, заколоченный, почти проклятый, стоял, пугая детей, вселяя тоску в соседей, как бельмо на глазу всего прихода.
Те, кто уезжают, бросая всё, понимают ли они, что творят? Понимают ли, что оставляют свой пост и становятся дезертирами, отступниками, не желая продолжить святое дело отцов? Думают, что оставляют позади только четыре стены и крышу над ними? На деле же то, что они оставляют, от чего отрекаются – гораздо больше: это их родная сторона, для одного – холм, для другого – долина, и тоже – люди, приход, церковь, где молятся, преклонив колена, земля, которая хранит останки их предков, пашня, поднятая дедами, ставшая плодородной благодаря их тяжелейшему труду. Это кладезь семейных традиций, привычный ход домашней жизни, память о прошлом, вера в настоящее, родные речения, как знать... то, что они бросают – это всё отцовское наследие, это их родина!
И всё-таки, о Мать-земля, я прошу тебя, не проклинай отступившихся от тебя. Не все они без стыда. Если кто-то и отрёкся от тебя, забыл тебя в дыму городов, то для многих разлука с тобой мучительна, для многих отъезд их был вынужденным и они в душе своей остаются верны тебе, помнят и любят тебя тем сильней, чем горестней их изгнание. Жалей их, о Земля, где бы они не страдали – они всё ещё твои сыновья. И на чужбине они живут твоей душой, не могут жить иначе, как научили их в детстве.
Верь в них, благодатная наша Земля! Если станет им невмоготу и однажды Провидение возвратит их в родные края, прими их, будь к ним снисходительней. Чтобы отпраздновать их возвращение, взрасти свежих цветов по обочинам дорог, овей поля твои тёплым светом, сделайся зеленей и тем ещё прекрасней. А затем откройся им, позволь лемехам легче взрыть твою почву, прими посев и верни его сторицей, наполни их радостью и признательностью, блудных сыновей твоих. Пусть колос будет высок и тяжёл, пусть рощи наполнятся приветственным шумом, пусть распахнутся окна, пусть проветрится дом и наполнится запахом хлеба и свежего сена!
===
Вот тебе, бабушка, и весь сказ. Надо сказать, что в начале 20 века исход из деревень был таким, что даже хуже, чем в России. Здесь индустриализации велась капиталистическими т.е. ударными темпами. А Ривар, что ж, был он истинным католиком, церковь призывала людей не рыпаться, вот он и исполнил наказ церкви. По ощущению – не адвокат, а священник сообразил этот текст.
Вообще же тема брошеного, оставленного, заколоченного дома – одна из ведущих тем той эпохи.
Аджютор Ривар ещё раз вернулся к теме дома в своём втором сборнике рассказов «У наших людей».

 

Дом[2]


Бывают дома побольше, но не бывает более гостеприимных. С самого раннего утра открытая настежь дверь позволяет войти в дом и запаху клевера, и первым солнечным лучам. До самого вечера он дарит прохожим свои улыбчивые окна в цветах, приглашает их взойти на простое крыльцо – дверь открыта. Вы замечаете его издалека и он уже вам нравится. А подойдя ближе, вы чувствуете его привет столь сильно, что устоять перед соблазном заглянуть в него просто невозможно. Всё настежь, нараспах. И вы захóдите. И вот вы уже как дома. «Присаживайтесь, дружище, отдохните. Даже если заняты, а заняты всегда, - оставят дела, чтобы приветить вас. Если хотите пить – колодезное ведро на скамье, чистая кружка всегда под рукой. Если стол уже накрыт, присаживайтесь к столу. На лучшей тарелке с голубенькими цветами лучший кусок будет для вас. Если  пришли под вечер и путь ещё не близок, то оставайтесь, гостевая, самая большая и с самой удобной кроватью, будет для вас. Кто же не соблазнится зайти, хотя бы уж затем, чтобы узнать у стариков, какая завтра будет погода. Только никуда не годный человек торопливо пройдёт мимо такого гостеприимного дома.
***
Бывают дома видные, но не бывает более приятных глазу. Четыре крепкие стены, плотно пригнанные брёвна внушают доверие. Каменная облицовка каждый год освежается известью. Таких белых домов поискать по приходам. И взгляните, как на этом тёплом матово-белом фоне выделяются зелёные ставни, как радуют они глаз. Скромная, канадская виноградная лоза цепляется своими извивами за неровности стен, ползёт от подошвы к крыше, пробирается под водостоками к треугольному фасаду крыши, где, ближе к солнцу, она даёт свои самые крупные листья. На крышу тоже любо-дорого взглянуть, на её осмоленную дранку, на белое обрамление свесов, на её люкарны с крышой домиком, на конёк крыши, на трубу дымохода из плоских камней. На углах сруба, под водоскатом большая бочка собирает дождевую воду, пресную, ценную. Перед крыльцом, на мелком песке – скамья между двух кустов сирени, несколько валунов, крашеных белой известью...
Всё это светло, чисто, разумно устроено. Всё одно к одному притёрто. Я закрываю глаза и снова вижу его, дом наших людей, белый, на свету, у королевской дороги.[3]
***
Бывают дома, где веселье брызжет шумно, но нет таких, где оно проникновенней. Здесь помнят все гимны, все песни. И как здесь поют задушевно. А жизнь здесь не легче, чем где бы то ни было; приходится трудится не покладая рук, чтоб добыть хлеб наш насущный. И испытания идут одно за другим, и морщин прибавляется от года к году. Но душа их крепка; никакое горе не может поколебать её глубинного спокойствия. Наши люди знают, что горести жизни – ничто, если истинно веришь, если в мире с землёй и небом, если дни твои текут к Великой Надежде. Утром,  в полдень и вечером наши люди молятся вместе. И потому их мольба облегчает им любую ношу, делает проще любые трудности, и в горе они утешаются скорее. И радость возвращается к ним после всякой скорби. И потому жить в этом доме, всё равно, что птицам возвращаться в своё гнездо.
***
Как благостно жить у наших людей!
Вдруг, каким-то чудом освобождаешься от всех забот, оказываешься в стороне от всех злопыхательств. Никакое злодейство не может быть замышлено под этой благословенной кровлей. Здесь дни счастливей и радостней, здесь лучше...
***
Здесь даже умирать благостней, у наших людей!
===
Аджютор Ривар был заметной фигурой на литературном небосклоне Квебека начала 20 века. Естественно, что о нём, вернее, о его творчестве высказывались многие. Естественно, что регионалисты-почвенники возносили его на пьедестал, их противники, экзотисты, как могли низвергали его. Но нам интересно третье мнение, человека, имя которого ещё появится на страницах «Квебекских Тетрадей», потому что он был не столько литературным критиком, сколько журналистом и писателем, автором сборника рассказов «Человек идущий...» (1927), за который он был удостоен премии Давида, и знаменитого романа «Наполовину цивилизованные» (1934). Добавим ещё перчинку: Жан-Шарль Харвей в 1947 году написал книжку эссе: «СССР, рай обманутых». Короче, об этом человеке мы поговорим отдельно, но теперь нас интересует его мнение о двойном сборнике рассказов Аджютора Ривара «У нас, у наших людей». Вот, что он пишет в своём сборнике критических статей «Критические страницы»(1926):
«... этот сборник, в своём роде, один из немногих в нашей литературе (...) слава которого вполне заслужена. (...) Он насыщен поэзией, в нём есть спонтанность, живость языка и необычная для произведений почвеннической школы свежесть».
Это то, что Харвей отметил позитивного. Но вместе с тем, «длинный ряд зарисовок из крестьянской жизни и, особенно, слова, набранные курсивом, в какой-то момент начинают утомлять...» Отдельно он говорит о глуповатом оптимизме автора «У нас, у наших людей», о его идеализации культурной традиции прошлого, что было явлением более чем распространённым во франко-кандской и позднее в квебекской литературе. «Всякий раз, когда мы начинаем «канонизировать» «наших людей», мы допускаем злостное преувеличение, которое вполовину уменьшает интерес к этого рода литературе».
Скажем в заключении, что его именем названы улицы в городах Квебек и Леви, лексикографическия лаборатория в Лавальском университете и даже одно озеро в национальном парке Дозуа в районе Абитиби-Темискамэнг. Забавно, что вокруг этого озера никто не живёт, т.е. вообще никто.


[1] Тема покинутого, оставленного, брошенного дома, дома предков, дома-символа у почвенников была весьма популярна. Мы предложим нашим читателям подборку стихов поэтов-почвенников о брошенных домах в одном из ближайших выпусков «Квебекских Тетрадей».
[2] Я убрал из текста весь курсив, чтобы не искать попусту соответствующие регионализмы, слова, которым нет и не может быть эквивалента в русском. Мне представляется надуманной и искусственной попытка найти в словаре Даля, например, какие-то забытые, вычурные слова из каких-нибудь среднеполесских или поморских говоров. Кто знает, что такое «охлупень»? Я заменил это слово на более привычное «конёк». «Обло», «присек», все эти слова только сбивают с толку. Редкий читатель полезет в словарь, чтобы представить себе, как действительно выглядел старинный канадский дом в сравнении с русской избой.
[3] Дорога из Квебек-сити в Монреаль, проложенная ещё во временя французского правления до 1759 года. Она шла вдоль Сен-Лорана и от неё на север шли так называемые ранги, наделы земли. На каждом ранге стоял дом, которых для удобства строился ближе к дороге.

Антологии квебекской литературы - 44 - брат Мари-Викторэн


Жанр рассказа у почвенников

(1895-1930)

Короткий рассказ в квебекской литературе всегда занимал почётное место и связано это с тем, что его можно было опубликовать в газете, не думая об издании сборника рассказов, ведь это было очень хлопотным делом. Рассказом баловались почти все сколько-нибудь заметные литераторы Квебека и мы уже упоминали и Луи Фрешета, и Оноре Бограна, Памфиля ЛёМея, Жозефа-Шарля Таше, Пьера-Жозефа-Оливье Шово и многих других. Но то были рассказы романтические, или сентиментальные, или экзотические, или на злобу дня; зачастую эти рассказы были ограничены возможностями газеты или её направленностью; рассказ совмещал в себе эссеистическое начало, очерковые зарисовки, порой походил на проповедь или на заметки френолога.
Почвенническая школа дала короткому рассказу не только сюжетную направленность, но и принципы его построения. Оставаясь «романтическим» почвеннический рассказ был продуктом интеллектуальной деятельности лингвистов и теоретиков литературы.
Священник, магистр Камиль Руа был одним из таких лингвистов-теоретиков, своего рода ювелиром короткого рассказа. Он умело инкрустировал в свои проповеднические и морализаторские рассказы живые наблюдения этнографического толка. Его «Канадские зарисовки» («Старый амбар», «Деревенское Рождество», «Старые колокольни и старые церкви»), по его же словам, в его собственном учебнике истории франко-канадской литературы, где его собственные тексты занимают достойное место, «позволили в первый раз прозвучать в полный голос и дать общее направление региональному движению уже в 1902 году.» Правда, уже в 1900 году Луи Фрешет опубликовал свои живописные рассказы в сборнике «Рождество в Канаде». Но, пожалуй, самым ярким представителем почвеннической школы в рассказе стал Аджютор Ривар, о котором мы поговорим отдельно. Его сборник «У нас» (1914) стал вехой в истории квебекской литературы прежде всего потому, что отличался от прочих сборников той эпохи отточенностью стиля и блестящим чувством ритма.
Упомянем ещё сборники «С миру по нитке» (1916) Лионеля Гру, «Первые всходы» (1917) Жоржа Бушара и другой его сборник «Былые вещи, былые люди» (1926),  «Вещи, которые исчезают[1]» (1918) Брата Жиля, псевдоним Ноэля Гослэна, и, наконец, ставшие знаменитыми «Лорантийские рассказы» ( 1919) и «Лорантийские наброски» (1920) Брата Мари-Викторэна (чьё светское имя было Конрад Кируак).

Два слова о Брате Мари-Викторэне. Его все знают, как замечательного ботаника, основателя Монреальского Ботанического Сада. Кое-кто знает, что он был одним из зачинателей ACFAS. Некоторые знают, что обозначает эта аббревиатура и как престижно получить стипендию от этой организации, но о Мари-Викторэне писателе знают совсем уже единицы. А между тем он виртуозно владел искусством слова, воспевая природу родного края. Я бы сравнил его с нашим  Пришвиным (любопытствующим советую обратиться к Википедии, они и жили примерно в одно время, вот только революционное движение в России слегка заморочило Пришвину голову).
«О, прелести природы поймы реки. Профаны не могут испытывать той дрожи радости, которую испытывает ботаник, стоя на коленях на песке, насыщенном водой, в орбите бесчисленных созвездий лужницы белой, взирая на цветок горечавки в утреннем одеянии, окроплённом росой, даруя в своей фиолетовой чашечке солнечный нектар. А щавель приморский, влюблённый в соль. А пьяная лебеда, лениво развалившаяся на гальке! И солерос, держащий в утреннем воздухе в своих красноватых мандибулах невидимых глазу насекомых.»
Этот отрывок взят из его «Лорантийских набросков». Книга эта – записки путешественника, который отправляется за новыми видами растений и проходит от Лонгёя до острова Антикости и дальше, до Мадленских островов, чтобы завершить своё путешествие в краю Темискаминг, уже совершенно необитаемом.
Когда читаешь Мари-Викторэна оказываешься в прошлом, но не только в начале двадцатого века с его урбанизацией, индустриализацией, ломкой устоев; Мари-Викторэн предлагает видение мира, которого больше нет, и это – глазами гуманиста, который игнорирует разделение знания на науки. Знание этого учёного поэтично, это уж точно, но ещё и всеобъемлюще. Он в равной мере этнолог и этнограф, антрополог и геолог, историк и географ. Его дивизом могло бы стать «жажда знаний» или «жажда множественности бытия».
Мы встречаем в его сборнике то рассказ исторический, то рассказ о каком-то удивительном персонаже, проживающем в этом месте и в это время, и этот рассказ с его «здесь и сейчас» навсегда остаётся в памяти читателя. Учёные записки оказываются пронизаны особым ритмом, они отличаются точностью  и поэтичностью языка:
«Мягкая маркетри мёртвых листьев покрывает и выдаёт все особенности подлеска, выделяет мшистое основание деревьев и изъеденные мхами руины старинных пней. На этом столь деликатно нюансированном буром фоне точно струя фонтана взмывает ствол берёзы, а у него чёрные мозоли в подмышках.»
Три столпа почвенничества незримо присутствуют в прозе Мари-Викторэна: вера, патриотизм и близость к земле, возвышение крестьянского труда, но всё это – без нажима, без выпячивания, только на уровне ощущения. О вере он, будучи священником, говорит даже как будто слегка отстранённо:
«Погуляв, всё осмотрев в окрестностях Гавр-о-Мэзон, уже под вечер, мы возвращаемся причудливыми извивами случайно протоптанных кем-то тропинок, то поднимаясь на спины холмов, то пробираясь долиной между ними, изредка только теряя из виду спокойное  море. Теперь нам видны и обрывистые откосы мыса, и, в далеке, как будто фиолетовые и перламутровые треугольные лохмотья марли, которыми прикрывается море. Отдельно стоящие домишки мирно засыпают в вечерней дрёме. Крики детей слышны реже и тише по мере угасания дня. На вершине Круглого Холма, над морем, которого уже не видно, возвышается большой крест. Тот крест, что изо дня в день наблюдает, как трудятся на своих утлых челнах в подвижных бороздах моря отважные рыбаки, высокий крест, к которому обращаются их взоры и к которому устремляются их души, когда крепчает ветер и волны качают барки, точно пустые ракушки.»
И вера в великое предназначение французского народа, и старинный франко-канадский патриотизм воодушевляют Мари-Викторэна, как если бы самый факт называния растений на французском языке уже был достаточен для поднятия национального духа, а географические названия сами собой связываются с малой историей страны, ведь они были названы так предками тех, кто живёт теперь в этих посёлках и городах, а это утверждает автора и его читателя в том, что такая страна, Квебек, действительно существует и существует не зависимо ни от чего:
«Я глубоко убеждён, что это наши матери отстояли страну; они, ногой нажимая на педаль прялки, устремив глаза на колыбель, они помогли стране избегнуть англо-саксонского обезличивания, они сохранили и бретонскую веру, и французские песни, они сохранили и чистоту крови, что было их гордостью и честью, благодаря чему выжила нация, не смешавшись, единственная на обширнейшем американском континенте, глубоко индивидуальный этнос. И это чудо выживания по сей день – наша гордая слава, которой мы обязаны именно ей, выпестованной, цельной, возвышенной душе канадских женщин!»
«Зарисовки» Мари-Викторэна заслуживают того, чтобы их перевели на русский. Они заставляют вдумчивого переводчика семь раз перепроверить понимание и прислушаться к звучанию этих классически написанных строк, чтобы и по русски они звучали столь же поэтично, изысканно-благородно, просто и потому прекрасно:
«Возможно, ничто полнее не воспроизводит жизнь, ту сложную и бесконечно разнообразную, ту, что течёт, льётся и переливается, ту, что бьёт, поёт и оплакивает, что шепчет, вздуваясь и опадая, ту жизнь, что уходит и не возвращается.»

Годом раньше, в 1919, были опубликованы «Лорантийские рассказы» Мари-Викторэна.
Под одной крышкой собрано девять рассказов. Расскажу коротко о каждом из них.
Тягота семьи Амель
Пожалуй, самый известный рассказ брата Мари-Викторэна. Старый вяз, огромный, который «был велик уже тогда, когда белый человек впервые появился на берегах Сен-Лорана», рос у дома, который был построен предками нынешних Амелей. Про это дерево индейцы говорили, что в нём живёт великий Маниту». Ствол дерева «был столь широк, что обхватить его могли шесть взрослых мужчин, взявшись за руки». Дерево было такое древнее, что прогнило изнутри, и во время гроз или сильного ветра ветки его падали на землю. И вот однажды соседского мальчика чуть не пришибло веткой с этого дерева. Тогда было решено дерево срубить. Легко сказать! У старика Амеля не лежала душа рубить дерево, да делать нечего. Собрал он своих родичей, братьев, сыновей и внуков, стали они все вместе рубить дерево. Неделю рубили, но повалили в конце концов этого гиганта. А через месяц старик Амель скоропостижно умер. Должно быть Маниту отомстил...
Шиповник Богородицы
Шиповник вырос в нише портала церкви в Ансьен-Лорет, в церкви Богородицы. Со временем этот шиповник начал разрушать нишу и один человек вызвался этот куст вырвать с корнем. Но так случилось, что лестница под ним сломалсь и, упав, он сильно поранился. Суеверный страх охватил жителей деревни и на шиповник двадцать лет никто не посягал. Новый священник не внял предупреждениям селян и решил разделаться с кустом. Он влез на лестницу и сверху увидел, что один из домов охвачен пламенем. С тех пор уже никто не пытался срубить «шиповник Богородицы».
В начале 20 века старую церковь снесли, но прихожане, каждый, взял себе отросток шиповника, чтобы посадить перед своим домом. Теперь в Ансьен-Лорет повсюду растёт шиповник, чьим предком был тот самый куст.
Крест Сен-Норбера
Короткий рассказ, перевод которого я привожу ниже.
О посадке
Мальчик Конрад проводит лето в Сен-Норбере у своих бабушки с дедушкой. Многочисленная родня, дядьки и кузены, все хотят подшутить над городским пареньком. Тем летом они предложили ему вырастить на участке перед домом свою пшеницу, пересадив колосья с поля. Конрад не увидел в этом предложении шутки и принялся за дело. К концу лета у мальчика было своё маленькое поле и он готовился собрать урожай. Но тут случилось несчастье. Сосед забыл привязать свою лошадь и та сожрала и вытоптала всё, что Конрад вырастил с таким трудом.
Рыжий Шарль
Жители Сен-Норбера говорили, что он сумасшедший. Но на самом деле он был просто не таким, как все. Он читал день напролёт, а по вечерам пел церковные гимны. Он жил на чердаке дома и, когда спускался во двор, дети, подстрекаемые взрослыми, задирали его и смеялись над ним. Однажды Конрад и другие мальчики, воспользовавшись тем, что Рыжий Шарль ушёл по своим делам в деревню, прокрались в его логово. Но Рыжий вдруг вернулся и Конраду не удалось улизнуть. Вместо того, чтобы отругать мальчика, Шарль стал разговаривать с ним, надеясь найти понимание в этом горожанине, ведь он учился в школе и был грамотным. Конрад привязался к Рыжему Шарлю. Прошло несколько лет. Конрад вырос, стал образованным человеком. Когда он вернулся в Сен-Норбер, его с особенным нетерпением ждал Рыжий Шарль. У него скопилось множество вопросов научного свойства, которые он хотел обсудить с Конрадом.
Не продавай землю
Старый Феликс Делаж владеет землёй у дороги в Шамбли. Всю жизнь он возделывал её. Более того – для него это было свято. Но город наступает и один предприимчивый делец предлагает старику продать ему землю. Феликс отказывает ему и сыну своего говорит, чтобы тот не продавал земли.  Прошло три года. Сын Феликса умер. Старик остался один с двумя внуками. Ему приходится продать свою землю. И вот, когда он собрался уже воткнуть в землю афишу «Земля на продажу», его внук остановил его, сказав: «Не продавай землю!». И старик тотчас убрал афишу с глаз долой.
Жак Майе
Сен-Жером, 1872. Кюре Лабель[2], который ратует за проведение на север железнодорожной ветки, организует  крестьян совершить благотворительную поездку в Монреаль (10 часов пути!), чтобы снабдить нуждающуюся бедноту дровами. Две сотни дворов откликнулись на этот призыв; две сотни телег, гружёных дровами, прибыли в город. Старику Майе выпало таким образом встретиться со своим сыном Артуром, с которым он разругался, когда сын решил уехать на заработки в город. Отец узнал, что сын женился, что у него ребёнок, но живут они в страшной нищете. Они помирились и сын вернулся в деревню.
Поселенец Левек
«Надо, чтобы леса расступились, давая дорогу народу». Жан-Батист Левек потерял право на отцовскую землю, когда его старший брат вернулся из США. Пришлось ему с женои и семью детьми переселиться в Темискамэнг, где давали свободные земли под расчистку. Семья поселилась в Мон-Кармель. Спустя два года бывший их кюре посетил эти места. У Левеков прибавилось трое детей. Они работают чрезвычайно тяжело (это ещё мягко сказано), но сохраняют достоинство и верят, что настанут лучшие дни. Кюре появился в доме Левека не просто так. Он сообщил, что брат-американец умер, оставив после себя сына-сироту. Кюре попросил позаботиться от этом ребёнке и Жан-Батист, разумеется, согласился.
Народ без истории...
Другой очень известный рассказ Мари-Викторэна, который можно прочитать целиком на моём блоге :
http://notesduquebec.blogspot.com/ №44
Мне хотелось бы  на этих страницах «Квебекских Тетрадей» предложить вниманию читателей один только рассказ, но целиком, из сборника «Лорантийские рассказы» Мари-Викторэна. Кстати, предисловие к этому сборнику написал Альбер Ферлан, тот самый, председатель Монреальской литературной Школы и глава почвенников. Примечательное предисловие, в котором ещё раз повторены принципы почвенничества. Повторение – мать учения, особенно, когда «повторяет» талантливый автор.
Вот один из типичных рассказов почвеннического направления в исполнении священника, учёного и писателя в одном лице.
Брат Мари-Викторэн

Крест Сен-Норбера


Это был большой деревянный крест, простой и древний.
Когда, вспоминая, я листаю самые первые страницы книги моей жизни, я всегда вижу тот крест, там, у дороги, где лес расступается и отходит вдаль. Должно быть у него есть своя душа, у этого креста, если воспоминание о нём так глубоко врезалось в мою душу, как лишайник вцепляется в камень!
Каждый год, когда солнце к июню набирало силу, когда поспевала земляника, а это означало для меня свободу от школы и от города, меня отправляли к деду в Сен-Норбер в Артабаске[3]. Как только поезд, оставив позади луга, улыбающиеся белизной бузины в цвету, останавливался на станции Стенфолд, я тотчас видел появлявшуюся на перроне знакомую фигуру моего дяди Жана.
Старая кобыла Мышка стояла запряжённая в двухместную коляску баруш, которая так ловко плясала по ухабистой дороге. Мы шли в багажное отделение и, когда поезд отходил, исчезал за поворотом, Мышка начинала свой спокойный бег по песчанной дороге по направлению к Сен-Норберу.
Мой дядя Жан был престранным человеком. Ему едва исполнилось сорок, а он утверждал, что ему много больше, потому что его преждевременная лысина сочеталась с нервно дрожащими руками – стигматы нищей, одинокой жизни на Северном Побережье[4]. Дядя Жан не любил скорость, а почему? Да потому, что от этого вечно гасла его трубка, а ему, его неверным рукам приходилось без конца раскуривать её. Мышка это знала и не торопилась; и у меня потому было время натрудить глаза открывавшимися видами и прелестными деталями знакомого мне пейзажа и в такой великолепно солнечный день!
Через три мили колея приводила в дремучий лес и вскоре по обе стороны песчанной дороги, а ведь это был самый сезон, появлялись красные ягоды дёрена, которые можно было загребать двумя руками. Затем простирались заболоченные пустыри с тоскливо торчащими и точно обугленными деревьями, но где во влажных губчатых мхах во множестве росла черника.
Внезапная прохлада и грациозные ивы, похожие на прозрачный занавес, возвещали о близости воды. И вот уже дорогу пересекает водный поток, в котором играют с солнечными бликами боязливые форели, выплескиваются из воды и тотчас уходят на глубину в таинственную тень от густой листвы прибрежных деревьев.
Когда Мышка, напившись вволю, снова влекла за собой баруш  по песчанной скрипучей дороге, поднимаясь на последний перед домом холм, моё сердце начинало учащённо биться: я знал, что до Сен-Норбера уже рукой подать! И вдруг, действительно, лес расступался, горизон удалялся во все стороны и прямо передо мной, на перепутье, вырастал наш Дорожный Крест, волнующе чётко прорисованный на восхитительно голубом небе.
А там, дальше – дом, излюбленный мой амбар, чёрная пасть печной трубы, колодец и его журавль, небольшая пристройка для хранения и переработки молока, барьер с поднимающейся штангой, уравновешенной старым, проржавевшим лемехом. А дальше, гораздо дальше – первые, округлые подножия Аллеган – ведь это у Сен-Норбера заканчивается лорантийская равнина  и открывает вид на мощные плечи холмов, покрытые густолистыми клёнами... А там, на верхушке ближайшего холма – крошечные белые домики деревеньки, сгрудившиеся вокруг маленькой розовой церкви...
Но всё это было только фоном для того Дорожного Креста, простого и древнего, вид которого заставлял трепетать мою душу. Конечно, в нём не было ничего такого уж примечательного, но для всех нас он был вехой, воспоминанием о наших предках, воспоминанием давним и столь же дорогим. Мой пра-прадед, первый поселенец из Буа-Фран, пришёл из Жантиньи пешком, а богатства у него было всего-то крепкий топор да крепкие руки. Как-то вечером он остановился у родника. Земля, свежая и чёрная, питала могучие кедры. И предок, так рассказывали мне, отложил в сторону свою котомку, перекрестился и срубил два кедра, из которых он смастерил этот крест. Потом, когда к нему присоединился его брат, у которого было больше инструментов, они вместе поставили избу пятистенку, а между почерневших пней расчистили землю для первого посева. И вот, когда первые зёрна были доверены земле, селяне завершили начатое. Однажды погожим утром солнце высветило смолистые слёзы на белой древесине чисто оструженного креста и традиционный деревянный петушок, приблизительно вырезанный, был водружён на верхушку креста, готовый каждое утро возвещать о восходе солнца!
Так и получилось, что Христос, друг простых людей, поселился в Сен-Норбере, в самом низу ранга[5], идущего от церкви. На других рангах, на седьмом, на отёсаном, на поднимающемся, были красивые кресты, литые, крашеные белым и золотым, с лучами, с горящим сердцем. Но здесь с благоговением относились к кресту, поставленному предком, простому и древнему.
Когда в самый первый раз дядя Жан указал мне на него мундштуком своей трубки, дожди уже давным-давно вычернили и слегка искривили крест; мох покрыл его основание широкой плюшевой мантией и полз выше. Внутри невысокой огородки вокруг креста росли сорные непривлекательные травы: осока дернистая, маленький, совершенно белый подмаренник с зазубренными, мутовчатыми листьями, изгои наших полей, которые нашли-таки приют у подножия креста, точно парии во времена Христа!
Постепенно я узнавал о нём больше, и он стал тем дороже для меня. Я уважительно приветствовал его, когда мы проезжали мимо в телеге, свесив ноги и болтая ими, или держась за жердь огородки, когда телега мчалась по срочному делу. Я приветствовал его, возвращаясь с пастбищ и когда шёл с удочкой и куканом полном мелкопятнистыми форелями, выловленными из тайных омутов на ручье.
В Сен-Норбере солнце иногда самым необыкновенным образом скрывается за горизонтом. Сколько раз я видел его в ореоле из облачков, окрашенном розовым и золотым, скользящим за гранитной облицовкой церкви, которая в тот миг казалась гигантским очагом, пышушим жаром. И последний луч заходящего солнца падал на наш Дорожный Крест. Под этим последним сполохом света крест оживал, занимался обманчивым фиолетовым цветением, и тогда странное ощущение охватывало меня всего; две протянутые руки – это было уже не творение человека, сама канадская земля, дрожащая миллионами невидимых жизней, которые взмывали, яркие в своей вечерней мольбе; то была сама христианская земля, которая умиротворённо осеняла себя на ночь крестным знамением!
Иногда, возвращаясь вечером от Пакэнов, я шёл повиснув на руке дяди Жана, потому что боялся наступить босой ногой на лягушку, скачущую через дорогу, и... меня до сих пор передёргивает от одной мысли... раздавить её! Облачённый в лунную тогу Дорожный Крест вдохновенно говорил мне о таинствах ночи. Под мягким велюром небес прерывистая линия верхушек высоченных сосен была видна отчётливой тенью. В ней виделись башни, купола и колокольни неведомого воображаемого города, вход в который охранял наш Крест.
Слушая стариков, когда они говорили о былых временах, я в своём воображении видел мать, когда она была ещё молода, и, благодаря ей, тот Дорожный Крест стал мне ещё дороже. Я набожно трогал планку над большим сучком, куда, как мне рассказывали, моя мама втыкала букет простых полевых цветов. Я догадывался, что передо мной слепок её души, что к этому Кресту устремлялась её столь же простая, сколь и истинно-христианская душа. Я понял, почему её слова звучали столь убедительно, а взгляд был столь отстранённым, когда она говорила на все мои детские жалобы: «Положи их все у подножья Креста...»
Двадцать лет я не был в этих краях и вот я снова увидел Дорожный Крест. Он почти не изменился. Стал ещё темнее, мох поднялся уже до того большого сучка, а вокруг росли всё те же травы: : осока дернистая, маленький, белый подмаренник с навсегда пятнистыми листьями зеленели всё так же. Прежние дети стали отцами и работали на полях, они косили траву и в ярком полуденном свете ритмичные движения их плечей гармонировали с блеском косы и падением срезанных луговых трав...
У подножия Креста другие дети с изумлением открывали для себя тайны природы и жизни.
И потому, что наши сердца – это лиры, которые сладостно вибрируют под ветром, несущимся от дальних холмов наших пятнадцати лет, я долго стоял в пыли у дороги, глядя на Дорожный Крест, такой простой, такой древний.



[1] Очень интересно предисловие к этому сборнику. Вот оно, написанное в виде диалога:
- Так что, ваши «Вещи...» всё никак не появятся?
- Логично, потому что они «исчезают»...
- Но всё же...
- Я передумал.
- Почему вдруг?
- Когда я начинал «Вещи...» в 1915 году, после того, как прочитал «Старый амбар» аббата магистра К. Руа, ещё не было двух замечательных книг, которые выше всяких похвал и у всех на слуху.
- «У нас» Ривара и «С миру по нитке» аббата Гру?
- Вот именно. После этих рассказов, в равной степени красочных и элегантных, в которых дух земли выражен так, как если бы цветы бросали под ноги классической и такой гармоничной прозы, мои рассказы показались мне настолько бесцветными и написанными с такой натугой, столь же беспомощными, сколь и простецкими. Вот поэтому я и не стал продолжать.
- И очень зря. Потому что произведения маститых авторов, хорошо написанные и проникнутые настоящим канадским духом, должны воодушевлять тех, кто работает в том же направлении и понимает то, что следует делать. Но если вам кажется, что создать шедевр стиля вам не под силу, что ж, пишите так, чтоб чувствовался канадский дух, и этого будет довольно!
- Так что ж? Писать, как бог на душу положит, не смысля в синтаксисе ни рожна, и будет довольно?
- Пусть так. По крайней мере, ваши рассказы можно будет послать в Комитет Французской Речи, который как раз составляет глоссарий канадианизмов. Вы читали «канадские сказки» в американском журнале фольклористики?
- И вы хотите, чтобы я писал таким вот образом?
- Почему бы и нет?
- Потому, что это означало бы не следовать примеру наших мэтров, а двигаться в направлении прямо противоположном. Ведь и у меня есть несколько интересных слов, подслушанных у наших поселян, слов, подобных цветам на вспаханном поле.
- Тем лучше!
- Вы это серьёзно?
- А то как же?
- Ну, что ж. Я именно так их и сочинял, понимая, что пишу я безо всякого изыска, как настоящий поселянин. И я предлагаю их вам, уж, какие есть, но что совершенно точно, так это то, что они избавляют от приступов неврастении. Pax et Bonum ! Мир и Красота!
- Вот и ладно.
[2] Мы уже упоминали этого человека, который был одержим идеей освоения севера Квебека. Это был по-своему великий утопист и прекрасный организатор.
[3] На языке индейцев кри это слово обозначет место, где растёт камыш.
[4] Так я перевёл название региона Côte Nord
[5] В Квебеке, полоса возделываемой земли в системе помещечьего землевладения. Слово «ранг» в Квебеке используется и по сей день во многих географических названиях мест, в основном улиц и дорог.