Wednesday 3 October 2018

Антологии квебекской литературы - 42 - экзотисты и почвенники / Альбер Ферлан

Экзотисты и почвенники в Квебеке

(1895-1930)

Признаться, я несколько увлёкся экзотистами. Что ж, мои симпатии отданы тем, кто хотел нового, необычного, всё равно какой ценой.  Но надо же сказать и о другом течении в квебекской литературе конца 19 – начала 20 веков. Если критик Луи Дантэн, ближайший друг Неллигана и пропагандист модернизма, говорил о «свободе духа» применительно к экзотистам, то Камиль Руа ратовал за «литературу на службе нации». Именно эти два критика были особенно активны и заметны в рассматриваемый нами период.
В 1907 году Жюль Фурнье, с которым некоторое время сотрудничали и Поль Морэн, и Рене Шопэн, и Жан Шарбоно, и многие другие из когорты модернистов, вообще отрицал существование канадской литературы:
«Дюжина более или менее крепких романов второй руки создают литературу не более, чем ласточка делает весну.»
Но даже это отрицание показывает нетерпение самого Фурнье увидеть «настоящую» литературу, которая поставила бы под сомнение те, упомянутые им, второстепенные романы. Само собой разумеется, что под «второстепенными» он подразумевал романы почвеннического направления, ведь других, собственно говоря, и не было.
Говоря о молодой литературе 1895 года, Жан Шарбоно писал: «Мир наблюдает эволюцию беспрецендентную в истории французской литературы. Множество школ рождает и умирает. На которую стоит посмотреть? Какую избрать? Пусть наша молодёжь отстала от парнасцев, которые уже в конце прошлого (19) века достигли своего пика, зато она воодушевлена мыслью превзойти их, отринув все прежние ценности, перевернув все устои.»
Образ Неллигана более чем соответствовал этим литературным амбициям. На смену квебекской патриотической школе, которая и не была в полном смысле «школой», а только объединением нескольких поэтов и писателей, для которых не пустым звуком были слова Кремази о «сохранении на молодой американской земле древнего национального духа Франции».
Все основные литературные битвы того времени проходили в Монреале, что не удивительно, ведь литературой гораздо активней занимаются в крупных городах, чем, скажем, в деревне. А Монреаль в начале двадцатого века был крупнее и индустриально гораздо более развит, чем Торонто или Ванкувер, если сравнивать его с теперь более крупными индустриальными центрами Канады. В Монреале крупными промышленниками были англичане, они управляли экономическими и финансовыми рычагами Канады, но духовная жизнь Квебека была в основном франкоязычной. Обновление литературы обычно связывают с экономическим развитием. Канада начала века переживала свой расцвет. Относительное благополучие горожан и определённость их социального положения были таковы, что Эдмон де Невер в 1899 году заявил: «Нам больше не за что бороться. Мы получили то, что желали...» Иллюзия, конечно. Это было сказано накануне новых и яростных дебатов относительно квебекского национального самоопределения. Националисты, такие, как Бураса и Гру, Аслэн и Лавернь муссировали вопрос франкоязычных школ за пределами Квебека, в Онтарио и на западе Канады, ставили вопрос о необходимости фрацузского ополчения в момент общеканадского призыва в армию в 1917 году; с другой стороны – эпопея колонизации Севера, а потом и мировой кризис 1929 года поставили под сомнение необходимость французского самоопределения. Но, так или иначе, а относительная стабильность жизни позволила заняться делами более отвлечёнными, чем только добывание хлеба насущного, например, литературой или, как определил то Дантэн в своей статье о Неллигане «любовью к чистому искусству и возвышенным идеям». И там же он замечает, что «с этого момента добывание хлеба насущного отходит на задний план, что касается человеческой личности».
Казалось, что благополучие уже достигнуто, а значит теперь его можно начать разбазаривать и игнорировать, как то всегда было принято среди франко-канадцев – желание пустить пыль в глаза и пожить широко. Того же хотелось и в литературе.
Но аббат Камиль Руа думал иначе. В 1904 году в своём основополагающем труде о «Национализации литературы» Руа упрекает «этого несчастного и такого симпатичного Неллигана» в том, что он «занимался поэзией исключительно книжной в духе совершенно французском» в противоположность «духу квебекскому». Забавно читать, как он называет экзотизм авантюрной козой, а национальный продукт – капустой, на которую эта коза зарится зря. Но так или иначе, а он был первым, кто призвал литераторов поставить литературу «на службу нации». И многие литераторы откликнулись на его призыв. Тематика их произведений не слишком отличалась от той, что использовалась в 19 веке, но теперь писатели имели более чёткую идею и строили свои повести и романы на определённых тезисах, что и получило в литературоведении название «тезисный» роман.
Внутри Монреальской литературной Школы изначально, с приёмом в неё Неллигана, существовал раскол между теми, кто требовал «свободу творчества» и теми, кто участвовал в издании журнала «Почва» (1909), кто поставил своей целью и счёл своей обязанностью выразить «канадскую душу». В 1917 году во втором номере журнала «Французское дело» аббат Лионель Гру провозгласил: «...Наша грядущая литература, католическая и французская, будет безбоязненно региональной.» Ответом ему было появление в 1918 году журнала «Нигог», который без обиняков заявлял о своём экзотизме, восхвалял Неллигана и призывал читать «тех писателей и поэтов, которые стали гордостью мощной современной литературы» (т.е. литературы французской и модернистской, что подразумевалось во вступительной редакционной статье журнала).
Полемика была более чем оживлённой. Задавалось множество вопросов, на которые каждый отвечал в меру своих способностей. Зачем нужна франко-канадская литература? Чтобы служить обществу или чтобы выразить свою индивидуальность? Как проявить свою оригинальность? Может, она вовсе не нужна? Должна ли она по мере возможности избегать влияний, например, французских и модернистских, или наоборот, надо следовать примерам, чтобы ещё более «офранцузить» квебекскую литературу? И, говоря о квебекской литературе, какую роль в ней должны играть канадианизмы? Надо ли избегать их? Или использовать как можно больше? А как быть с общественной моралью, с проповедью церкви, следовать и подчиняться или отвергнуть вовсе? Где мера той свободы, которую может позволить себе писатель?
Да что говорить, вопросы эти в то время не были пустой абстракцией. Ответами на них были конкретные литературные произведения и критические статьи. Чего стоит такое известное в Квебеке заявление Клода-Анри Гриньона: «Квебекская культура будет культурой крестьянской, либо её вообще не будет». Кажется очевидным, что этот классик квебекской литературы ошибался, что он следовал программе, которая не отвечала эволюции общества. Уже в 1921 году крестьянство составляло всего 36 % населения Квебека, но тем не менее «Человек и его грех» был романом столь же правдивым и своевременным, как, скажем, «Скуин» Лабержа, роман в эпизодах, который стал квинтэссенцией идеологии противоположной официальной, почвеннической и региональной. Но вот пример романа «Наполовину цивилизованные» писателя-урбаниста Жана-Шарля Харвея, в котором лучшими страницами стал рассказ о возвращении главного героя Макса Юбера к своим крестьянским истокам. А вот Альфред ДеРоше, который называл свои стихи из сборника «В тени Орфорда» «региональными», создаёт теорию формы, которая противоречила принципам, бывшим в ходу у регионалистов. Луи Дантэн, ратуя за «свободу творчества», сам цепляется за эстетику прошлого, которая не могла принять «свободный» стих, верлибр. Марсель Дюга, ярый защитник модернизма, пишет самый задушевный критический опус на тему Луи Фрешетта, сторонника патриотического романтизма. А Жан-Обер Лоранже разве не отступает от своих принципов, когда пускается в «последний путь» и хочет найти «истоки регионализма», составляя свой сборник рассказов «Деревня»? А деревня сама по себе – образ, заставляющий подумать об экономисте Эдуарде Монпети и о писательнице Бланш Ламонтань-Борегар, но и об экзотисте Рокебрюне, но и об Аджюторе Риваре, о ботанике Мари-Викторэне столь же, сколь и о бунтующей поэтессе Жоветте Бернье[1], авторе поэтического сборника «Удручающая плоть» (1931) и сборника новелл «Продают счастье»(1931).
Среди авторов достойных упоминания нет экзотистов, которые не признали бы необходимость прислушаться к голосу земли, нет почвенников, которым не хотелось бы отправиться за три-девять земель и вздохнуть свободно полной грудью, в Европе, в Азии ли, в глуши квебекских лесов или на диком Западе. Но тем не менее на рубеже веков идейное противостояние модернистов и консерваторов становилось всё напряжённей. И порой, чтобы как-то устранить это противостояние, нападали на саму идею книги, стараясь устранить книги «вредные». В 1905 году Томас Шапэ произнёс речь в защиту «хороших» книг и вот, что он сказал кроме всего прочего:
«Бесконечным потоком книгопечатни изрыгают каждый день тысячи и тысячи вредных книг, которые, подобно смертоностным зарядам, несут смерть и разрушение нашей интеллигенции (...)  Из-за этого вредоносного влияния, из-за того, что оно столь напористо и разрушительно, наше канадское мировоззрение, построенное на уважении традиций, на постоянстве, на привязанности к родной земле, деформируется, превращается в нечто постыдное, на что прискорбно взглянуть.»
Что это? Просто предупреждение, опасение, как бы не пострадала привычная мораль? Нет, это не просто морализаторство. Оно всегда прячет нечто большее. Так начинается любая диктатура, когда хотят «оздоровить» литературу или всё общество. «Оздоровление» это – акт чисто политический, когда хотят оправдать диктатуру ли, цензуру, всё, что не имеет альтернативы, что даётся «раз и навсегда». Но дело даже не в том, чтобы повесить ярлык «хорошая» или «плохая». Речь здесь идёт о самой Книге. Вот что беспокоит Томаса Шапэ. Сами книги, их множество, их поток, их влияние и то, что производство книги теперь поставлено на поток и всё труднее контролировать; колличество перерастает в качество, если следовать ленинской формулировке.
И опять ставится вопрос о цензуре, но уже в другом ключе: если прежде цензура была прежде всего церковной и преследовала всякое инакомыслие (см «Квебекские Тетради» № 12), то теперь она ополчилась на либерализм, свободу слова, индивидуализм и любое самоуглубление. У цензоров была причина опасаться – книг становилось всё больше, они прибывали отовсюду и они действительно преображали общество и общественное сознание. И уследить за этим процессом преображения было практически невозможно. А сколько в цензуре было сожаления, ностальгии по старым добрым временам, сколько надежд на их возвращение. Но – тщетно.
В своих сказках Аджютор Ривар говорит о бродяге[2], который понимал природу и мог выразить так, как ни один увенчаный лаврами писатель:
«Старик Ганьон по фамилии Гарнмон не умел ни читать, ни писать. Где же находил он свои идеи и слова? Его учителями были только горы и великие леса... Поэты, о, поэты, почему бы и вам не поучиться в этой школе!»
Не это ли мечта цензоров и почвенников: поэт, не заражённый книжностью! Ему не прийдёт в голову, подобно Неллигану, посылать свои творения в Париж, чтобы их там опубликовали. А потом их привезут в Канаду, чтобы их появление обеспечило поэту известность и славу. Ему не сидеть у ног княгини Анны де Ноай[3], подобно Полю Морэну. Он, этот поэт, настолько был бы самобытен и нов, что рядом с ним померкли бы все изыски парижской поэзии. И вместе с тем, он был бы не только нов, но и правдив, и мужествен, и горд своим квебекским происхождением.
Но писатель может быть и не только «поселянином»[4], или, по слову Альфреда ДеРоше, «неудавшимся поселянином». Аджютор Ривам даёт нам пример другого персонажа, поселянина-поэта:
«Вопреки сарказмам, он рифмовал; он рифмовал до самой смерти.»
Сарказмы были справедливы, и не только потому, что стихи Мальца-Поля были плохими, но и потому, что его положение «селянина» противоречило его призванию к поэзии. Селянин, в квебекской табели о рангах, представляет собой концепт традиционного деревенского и почвеннического миропонимания, для которого модернизм не имеет никакого смысла; поэт, рифмоплёт, писатель... селянин может стать им только следуя нормам Монреальской литературной Школы, но для этого он должен поменять среду обитания, даже если тематика его останется сельской. Тогда только, говорит Эдмон Гриньон, рассказывая о «посиделках», «когда рассказывались истории изрядно приперченные или столь же подслащенные», он сможет позволить себе фарс в духе «Мари Калюме» Родольфа Жирара или рассказы, имитирующие говор селян, как то делал Жан Нараш, но при этом он останется горожанином, а его книги будут восприниматься не иначе, как экзотика.
Может быть лучше вообще отказаться от какой-бы то ни было классификации? Если действительно у почвенников довольно экзотизма, а у экзотистов есть тяга к почвенничеству, если граница между этими течениями в Квебеке размыта и «зов земли» воспринимается, как нечто «экзотическое», потому что и сам Квебек «экзотичен», как экзотична «малая» литература для литературы «большой»?
Нет, конечно, эти два течения были всё же достаточно чётко различимы и теперь мы обратимся к почвенникам, чтобы увидеть эту разницу и в тематике, и в языке.
Одним из типичнейших поэтов почвеннического направления был

 Альбер Ферлан 

(1872-1943). 


Его главным сборником стихов считают сборник «Воспеваемая Канада» (1908-1910), который на самом деле объединяет четыре сборника с говорящими названиями: «Горизонты»(1908), «Почва»(1909), «Душа леса»(1909) и «Праздник Христа в Виль-Мари[5]»(1910).
Альбер Ферлан родился в Монреале и скромно служил при почтовом ведомстве, но при этом он был многие годы президентом Монреальской литературной Школы и членом королевского Общества Канады. Примечательно, что в 1884 году семья Ферлана участвовала в колонизации Севера; то была обширная программа освоения новых земель, которой руководил аббат Лабель. Попытка эта оказалась неудачной, семья вернулась в Монреаль, но Альбер из-за этого не получил настоящего образования и занимался самообразованием, которое заключалось в основном в чтении. Его первые стихи появились в газете «Суббота» в 1890 году. В 1894 году он женился и от этого брака у него было пятеро детей. Альбер был хорошим рисовальщиком и даже давал уроки рисования. Подрабатывал он и в типографии, пока не получил пост в почтовом ведомстве (не знаю точно, какой именно, но не высокий). Первый сборник его стихов вышел в 1895 году. Тогда же он участвовал в создании Монреальской литературной Школы. Его первые стихи были лиричны и близки по духу парнасцам, но начиная с 1908 года он, подобно другим поэтам отправился на поиски загадочной «канадской души», став одним из столпов почвенничества.
Довольно странно, что критика того времени отнеслась к сборникам Ферлана прохладно, что задело поэта. Он вновь стал публиковать свои стихи только став членом королевского Общества Канады и большинство его стихов было опубликовано в Мемуарах этой почётной организации.
Поэтическое кредо Ферлана пришлось по душе только аббату Касгрэну, одному из заметных литературных критиков: «Искусство его просто и честно, достойно души открытой и благородной», но и он замечал, что техника его стихов оставляет желать лучшего.
Мы выбрали три стихотворения, как нам кажется всецело показывающие его почвенничество и его почвеннический экзотизм (скромно улыбнёмся этому определению).

Прекрасная Земля, по своему подобью
Ты души наши создаёшь с любовью.
Долины и холмы, одеты лесом горы,
Мы – дети вольные отеческих просторов.
Ты – царственная мать. И ты пребудешь вечно.
Потомству – нет числа, как звёздам в небе млечном.
И сыновей своих трудом ты испытуешь,
Кто верен – будет сыт, ленивых – образумишь,
Весною – пряха ты,  и ткёшь убор зелёный,
В озёра смотришься, взбираешься по склонам...
Ступнёшь – и всё цветёт, и ты – всему отрада,
А осенью селян бодрит твоя награда:
Все закрома полны, в загонах скот  и птица,
Теперь и отдохнуть, теперь – повеселиться,
Тебя благодарит душа людей с любовью.
Ты благосклонна к тем, кто заодно с тобою.
(1919)
Колыбельная Атэны[6]

Пока ревут и стонут
Зимы холодной ветры,
Мой муж в горах Юкона
Выслеживает зверя
И ходит на оленя.

Спи, Кзами, спи, младенчик,
Весною будет легче.

А мой топор сломался,
И дров осталось мало,
Зима-то всё лютует,
От холода деревья
Полопались, сломались...

Спи, Кзами, спи, младенчик,
Весною будет легче.

Ах, солнце где-то скрылось,
Но знаем мы, индейцы:
В бобровой хатке солнце,
В плену у льда, метели,
Уж мы-то это знаем!

Спи, Кзами, спи, младенчик,
Весною будет легче.

В запасной яме пусто,
Когда смотрю на небо,
Я воронов не вижу,
Вороны улетели,
Им нечем поживиться.

Спи, Кзами, спи, младенчик,
Весною будет легче.

Дитя, как сердцу больно!
Что делает далёко
Отец твой Кусокрала,
Охотник на оленей,
О нём мне сердце плачет!

Спи, Кзами, спи, младенчик,
Весною будет легче.

Пока ревут и стонут
Зимы холодной ветры,
Мой муж в горах Юкона
Выслеживает зверя
И ходит на оленя.

Спи, Кзами, спи, младенчик,
Весною будет легче.

А вот ещё одна «экзотическая» колыбельная, которая была написана почти тридцатью годами позже, когда уже отшумели баталии между почвенниками и экзотистами. Это стихотворение взято из сборника «Монреаль, мой город родной» (1946).

Колыбельная Ошлаги.


Спи-усни, мой Овира, глазки закрывай,
Вот уж вечер, потемнели над селеньем тучи.
Говорят, что бледнолицым наш по нраву край,
Что вернутся... уж, не знаю, будет ли нам лучше.
Спи-усни, мой Овира, глазки закрывай,
Скоро ночь, и звёзды все закрывают тучи.

Спи-качайся в колыбельке предка Каронсер,
В мягкой стружке из коры плачущей берёзы,
Олькон, предок, охранит, крепкий, словно кедр,
Силу даст тебе свою, он хворобь уносит.
Спи-качайся в колыбельке предка Каронсер,
В мягкой стружке из коры плачущей берёзы.

Небо ниже, небо глуше, слышен крик совы,
От Оракваре всё ближе, всё сильнее ветер,
Гнёт он травы, рвёт он листья, вот ещё завыл,
Слышишь, это волк в лесу, он ему ответил;
Небо ниже, небо глуше, от людской молвы
Поднимается сильней и грознее ветер.

Но пока ещё вдали, далеко в горах,
Но пока ещё не здесь, далеко за лесом,
Там олень трубит, несёт тучи на рогах,
Там медведь ревмя ревёт, точно в клетке тесной,
Нет, пока ещё вдали, но на сердце – страх,
И покоя нет в груди, там сердечку тесно.

Спи-усни, мой Овира, глазки закрывай,
Спи-усни, ночной туман скрыл селенье наше,
Не увидеть, не узнать – белокрылых стай
Каравелл из дальних стран ждать нам тоже страшно.
Спи-усни, мой Овира, глазки закрывай,
Не узнаешь ты, что ждёт нас в селенье нашем.


[1] В отличие от прочих называнных здесь авторов, мы не станем отдельно говорить об этой поэтессе, но приведём здесь одно только стихотворение, характерное для её творчества:

Уйти не прощаясь

Уйти не прощаясь, руки не пожав,
Уйти наудачу, минуя застав
Шлагбаум полосатый, бесплотною став.

Туда, где другие пейзажи и где
Другое предстанет во всей красоте,
Но знаю: и этому будет предел.

Так что ж! Лишь бы дальше, туда в никуда,
Там блещет и плещет под солнцем вода,
Всегда весела, отрешённо горда.

Хочу, чтоб другие любили меня,
И чтоб презирали, не слишком ценя,
Испить бы из чаши цикуты вина.

Есть в этих строках что-то от Цветаевай, не правда ли? Хотя, конечно, любой русскоязычный любитель поэзии сочтёт это сравнение кощунственным. Как можно сравнивать какую-то Бернье с нашей великомученницей Цветаевой! Но, может быть, ещё одно стихотворение Жовет-Алис Бернье убедит сторонников уникальности Цветаевай в том, что у неё был аналог в Квебеке:

Мне бы хотелось утаить

Мне бы хотелось утаить
От всех, кто видел, как слаба я,
Во взгляде нежность! Чтобы жить
Беды не видя, как слепая.

Мне бы хотелось умолчать
О правде чувственной юдоли,
Чтоб я была поменьше мать,
Поэтом – чуточку поболе.

Чтоб скрыть и бледность, и ноздрей
Постыдную от слёз опухлость,
Вуалью скрыть и скуку дней,
Ночей нелепую ненужность.

Мне солнце в радость, смех – как боль,
Печаль – что посох для скитальца.
Я знаю, мне не быть с тобой,
Женой, судьбы держащей пяльцы.

[2] Coureur de bois не совсем бродяга, он и охотник, и лесоруб, и человек, который иногда прибивается на какое-то время к какому-нибудь селению во время летних и осенних полевых работ, но дорога манит его, и он исчезает так же внезапно, как появляется. В Квебеке того времени лесов было не в пример больше, все селения были окружены лесами, вот и получалось, что эти не совсем бродяги были «бегущими по лесам».
[3] Анна Ахматова несомненно знала о творчестве своей парижской тёзки, которая, кстати сказать, очень была на неё похожа и внешне, и тем, что вокруг неё вилось множество литераторов и художников.
[4] Термин «habitant» - живущий в деревне – противопоставляется бродяге coureur de bois, он верен своей земле, своему наделу, своей общине.
[5] Буквально: Город Марии, Богородицы. Первое название Монреаля.
[6] Имя индейской женщины, скво. Жизнь индейцев довольно экзотична, не правда ли? Поэтому мы и выбрали это стихотворение 1909 года.


No comments:

Post a Comment