Monday 23 December 2019

Антологии квебекской литературы - 68 - Жан-Шарль Харвей

Жан-Шарль Харвей

(1891-1967)


Жан-Шарль Харвей был не только журналистом и автором скандального романа «Полуцивилизованные», он был ещё и интересным, самобытным литературным критиком. Вот с этой его ипостаси мне и хотелось бы начать разговор о нём. В 1926 году он выпустил книгу статей «Критические страницы», с которой он собрал свои литературные хроники за четыре года его работы в двух квебекских газетах. Кроме критических отзывов от книгах, автор предлагает ряд эссе о литературе, языке и культуре в целом. Книги, о которых он говорит, в основном почвеннического направления: «У нас, у наших людей» Аджютора Ривара[1], «Зов расы» и «С миру по нитке» Лионеля Гру[2], пожалуй, лучшие из них, но и им досталось на орехи. Довольно жёстко обошёлся он и с Полем Морэном: «Он создаёт порой лучшие стихи, но порой и худшие». Харвей говорит о сборнике «Эмалевый павлин» и о том, какой шок он произвёл на почвенников. Но если Харвей и понимает, почему Морэн черпал своё вдохновение «под иными небесами», то он тем не менее порицает его экстремизм и сомневается в его искренности: «Мечта найти свою смерть среди турок, читая тёмный коран – разве не общее место для экзотистов? Как по мне, так он бы сдох там от скуки». И язычество Морэна кажется Харвею показушным: «Автор «Эмелевого павлина» напрасно так часто говорит о своей несчастной языческой душе. История не может пойти вспять. И поэт, если хочет быть искренним, должен признать, что его голубые боги всего лишь калечные проявления его духа, созданные и разукрашенные его воображением, останки ушедших цивилизаций, которым он придаёт черты, все так же заблуждаясь, лучшего из того, что создала наша вера». Что же касается стиля Морэна, то Харвей признаёт его музыкальность, ритмичность, его гармонию, но указывает и на великое множество пустых стихов в духе «искусства для искусства». И завершает Харвей свою критическую статью о Морене такими словами: «Среди наших поэтов он лучший, кто чувствует музыкальную ценность стиха».

Всего в сборнике «Критические страницы» двадцать четыре статьи, но, пожалуй, наибольший интерес представляет статья о «Правде в литературе». В этой статье Харвей пытается обосновать своё видение литературной критики. Собратьев по перу он обвиняет в лизоблюдстве, а за собой оставляет право говорить только правду: «Правда имеет такие права, перед которыми ничто дружба или интерес, вежливость или дипломатия». Что же такое правда, он, к сожалению, не уточняет, считая понимание этого само собой разумеющимся. Не даёт он и объяснений своему критическому методу, зато щедро одаривает молодых писателей советами. И судя по этим советам, работа писателя – это работа над стилем. Харвей оставляет в стороне намёки, говоря, что всем квебекским писателем недостаёт именно этой повседневной работы над стилем. Ссылаясь на текст Артюра Бюи «Молодые варвары»[3], Харвей говорит молодым авторам о ясности и простоте, которые должны царить в их призведениях. А вот, в качестве иллюстрации, заключительная фраза этой статьи:
О, святой глагол, которому я ежедневно и истово воскуриваю фимиам моего сердца, глагол, некогда блуждавший от замка к замку на губах трубадуров, в пении нежном, начиная с восхода, вместе с пением жаворонка древней Галлии, звуками ясными, как капли росы на цветах жасмина, и яркими, как блеск звёздной пыли, словами, которые радостно переносятся на крыльях гениальных поэтов шестнадцатого, семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого веков, нашедшими нас в нашей дальней дали нового мира, в нашем варварском невежестве, нетленные слова, которые помогли нам завоевать нашу свободу и помогают нам освободить наши скованные души, я преклоняюсь перед тобой, возлюбленный мною глагол, и клянусь служить тебе, звучащему над канадской землёй нотами высокими, как Анжелюс[4], вызывающими в моей груди глубинные чувства, клянусь защищать тебя без робости и малодушия, покуда смерть не сомкнёт чувств моих к твоему великолепию и красоте.

Действительно, сразу же хочется ясности и простоты!

В 1922 году Харвей опубликовал свой первый роман «Марсель Фор». К этому времени он перестал работать на газету «Отечество», в которой был репортёром, а стал журналистом в газете «Солнце», выходившей в Квебек-сити. Через пять лет он станет главным редактором этой газеты. Понятно, что  к 1926 году, Харвей чувствовал себя уже маститым писателем и литературным критиком. Скажем пару слов о «Марселе Форе», о его сюжете и стиле.

Марсель Фор отказался от карьеры адвоката или нотариуса, врача или священника, как ему советовали[5], а решил попробовать свои силы в коммерции. Он таким образом не получил классического образования, не закончил своей учёбы, потому что отец его умер, оставив в наследство сыну свой магазин. Несколькими месяцами прежде умерла и мать Марселя, так что теперь он был сирота и сам распоряжался собой. У него есть сестра Клара, но он не знает, что она ему не сестра. Клара – дочь служанки, бывшей в семье Форов, и их лучшего друга. Из сострадания к служанке Форы воспитали её дочь, как свою собственную. У Марселя к Кларе двойственные чувства, а Клара уже знала, что Марсель ей не брат (о том ей сказала мать Марселя на смертном одре). Марселю секрет её рождения должен был раскрыть отец, но он умер внезапно и не смог этого сделать.
Марсель Фор занят магазином и дела его идут в гору, но ему всё кажется мало, ему не хватает размаха. Он решает построит образцовый город вокруг металлургического завода. Прошло десять лет. Город процветает. Марсель руководит не только заводом, но и жизнью рабочих. Он построил для их детей школу и делает всё, чтобы рабочие его были довольны и могли развиваться интеллектуально. Но за это он требует от них полной самоотдачи делу предприятия Марселя. Профсоюзы в таком раскладе не приветствуются. Его успеху завидуют англо-саксонские предприниматели и опасаются конкуренции. Они строят козни против завода Фора, на Марселю удаётся разгадать их планы и перехитрить их. Но другая опасность угрожает ему: в Квебеке избрали правительство, которое симпатизирует профсоюзам и пропагандирует социалистические идеи. Оно обязывает Фора ввести сорокачасовую рабочую неделю, что никак не вяжется с идеями Марселя. Но и на этот раз ему удаётся переиграть «коммунистов».
Любовная интрига в романе простенькая донельзя: в конце романа сестра откроет «брату» секрет и они благополучно поженятся. С точки зрения социальной, Харвей иной раз отважен, иной раз консервативен. Если задуматься о контексте 1920-х, то идея развития экономики и вхождения в мир денег, попытки вытеснить англо-саксонов из этих традиционно британских отраслей экономики более чем отважны; столь же отважным было желание представить общество «светским», в котором не будет такого влияния церкви, особенно это касалось школ. Отважным было решение порвать с традиционным укладом жизни, когда квебекскому народу отводилась роль более духовная, нежели экономическая. Но с другой стороны его нападки на профсоюзное движение, утверждение, что государство не должно вмешиваться в экономику, было социально консервативным, как агрессивный американский капитализм того времени. По его мнению, надо во что бы то ни стало сохранить и упрочить инициативу индивидуалистского капитализма. Идеальный город Марсела чем-то напоминает утопию.
Понятно, что это – роман-тезис. Персонажи в этом романе не разговаривают, а излагают идеи. Для автора важна не интрига, а выражение его социальной позиции, поэтому роман труден для чтения[6] и мы упоминаем о нём только потому, что он в какой-то мере подготовил главный роман Харвея «Полуцивилизованные» и удивительным образом предсказал дальнейшую судьбу самого Харвея.
Ещё одна книга Жана-Шарля Харвея увидела свет до выхода его романа «Полуцивилизованные» - сборник рассказов «Человек идёт» (1929). Жанр этих новелл не часто использовался в литературе Квебека: научная фантастика и фэнтези. Всего одиннадцать новелл, не слишком длинных, порой забавных, порой поучительных. Скажем коротко о каждой из них.

Человек идёт
Тристан Боном от рождения идиот. От него все отвернулись, родители от него отказались, он стал бродягой-попрошайкой. Однажды он встречает прелестную девушку и влюбляется в неё. Ему говорят, чтобы он её не преследовал, что она уехала на Запад. Всю свою жизнь он идёт в западном направлении, ищет её, пока перед самой смертью не видит её воплощение в одном из ледников Скалистых гор.

Ты проживёшь триста лет
Лазарь Пернель, знаменитый врач, победивший рак и туберкулёз, видя приближение смерти, просит её об отсрочке и получает таковую на триста лет. Он не будет стариться, будет все триста лет тридцатипятилетним мужчиной. Он отправляется в путешествие, переживает множество любовных приключений, возвращается на родину и пытается найти секрет вечной молодости. Когда ему исполняется 200 лет он находит любовь своей жизни, но его жена и дети старятся, превращаются в стариков и старух.

Изабо
Красавица заманивает в свои сети всех мужчин.

В стране священной крысы
1950 год. Поль Дюран – знаменитый авиатор (тогда ещё не придумали слова «космонавт») достигает Марса. Там он находит народ, который поклоняется белой крысе. На его вопросы отвечают, что прежде поклонялись серой крысе, но однажды один учёный объявил, что бывают и белые крысы. Его изгнали, заставили замолчать. Но время показало, что его пророчество сбылось.

Призрак
Призрак Луи Эмона (писателя) вернулся в Перибонку (деревню, где он жил, создавая «Марию Шапделен») и встретил на паперти Марию. Они рассуждают о былом, о традиции и о современности.

Эрос
Автор встречает бога Эроса и тот соглашается показать все виды любви, какие только есть на земле.

Кровавый видеоразговор
Мне пришлось так перевести эту новеллу, потому что терминология двадцатых годов прошлого века, увы, не соответствует тому, что произошло в рассказе. Итак, Жорж и Жэрмэна должны пожениться. Но Жэрмэна заболела и её направили на излечение в Скалистые горы. Там она встретилась с один американцем, ну, понятно... Жермена говорит по видеотрансляции с Жоржем и говорит, что она уходит от него. Жорж кончает с собой перед экраном транслятора.

Человек в красном
После Рождественской мессы кюре находит в притворе своей церкви деда Мороза. Он рассказывает священнику, что таким образом искупает свою вину. Во времена Ирода он был солдатом и участвовал в избиении младенцев.

Звезда
Катлин Мёрфи мечтает о Голливуде. В конце концов он покидает родную деревню Мальбэ, чтобы осуществить свою мечту. При этом она бросает и безумно любящего её молодого человека.

Елена в ХХV веке
На Земле царит мир, им управляет общемировой парламент. Но один из претендентов на президенское кресло глубоко переживает свою неудачу, ещё и потому, что его противник похитил  у него  и женщину, Прекрасную Елену, которую он чувственно любил. Он решается на убийство и на похищение Елены. Но сам погибает от руки его возлюбленной.

Последняя ночь
После очередного ледникового периода выжило только трое: двое мужчин и женщина. Женщина предпочла одного из них, отвергнутый убил своего соперника, но и женщина, и мужчина умерли от холода.




Ну, что ж. Поговорим о скандале, который вызвал роман Жана-Шарля Харвея «Полуцивилизованные».
«Роман Жана-Шарля Харвея «Полуцивилизованные» подпадает под статью 1399, 3) канонического права. Как следствие, эта книга запрещается Церковью. Кроме того, своим архиепископальным правом я накладываю запрет на эту книгу: её запрещается публиковать, читать, хранить дома, продавать, переводить на другие языки или сообщать о её содержании другим людям. Все, кто не последуют этому запрету, будет отлучён от Церкви (статья 1398, 1, 2)»
Ж-М. Родриг кардинал Вильнёв, облат, архиеписком Квебека,
Квебек, 25 апреля 1934
Ответ Жана-Поля Харвея (из предисловия к изданию 1962 года):
Этот роман, вышедший в 1934 году, пытался описать определённые круги мелкой буржуазии в Квебек-сити и некоторых других местах. Мои прежние опусы составили мне определённую репутацию, и мой издатель Альбер Пеллетье, который так много сделал для нашей литературы, о чём, к сожалению, часто забывают, надеялся на успех этого моего романа. Но взорвавшаяся бомба нас обоих застала врасплох.
В конце апреля Его Преосвященство кардинал Вильнёв, архиепископ, запретил «Полуцивилизованные». Его декрет был опубликован в «Религиозной Неделе» и он запрещал верующим, как если бы то был смертный грех, читать, хранить, передавать, покупать, продавать, печатать и распространять каким бы то ни было образом. Можно себе представить последствия подобного яростного запрета, исходящего от столь высокопоставленного священника. Друзья и враги считали, что мне уже не подняться с колен. То было время, когда Церковь, ещё более, чем сейчас, имела непререкаемый авторитет как среди чиновников, так и среди массы верующих.
«Солнце» была министерским рупором и самой влиятельной газетой в Квебек-сити, а я был её редактором в течение семи лет. Моя работа тесно связывала меня с главами правящих партий в федеральном и провинциальном правительстве. Александр Ташро, премьер министр, и Эрнест Лапуан, правая рука Маккензи Кинга, всецело доверяли мне. Подобная ситуация и либерализм моих мыслей, которые прочитывались в моих статьях, делали меня неудобным противником. За мной следили уже давно. В 1929 году сборник моих новелл «Человек идёт» уже тогда называли аморальным и языческим. Только присуждение ему премии Давида, отвратило тогда от меня гнев Церкви.
Новость о запрещении книги «Полуцивилизованные» разнеслась от океана до океана чуть ли не в тот же день. Перепуганный насмерть директор газеты Анри Ганьон (...) потребовал моего немедленного  ухода, чтобы не видеть меня больше в редакции. «Вы будете получать жалование до тех пор, пока правительство не найдёт вам другую работу». Я спросил у него, говорил ли он уже с месьё Жакобом Николь, владельцем газеты «Солнце». Он ответил утвердительно и добавил: «Месьё Николь связался с Александром Ташро. Он пообещал устроить вас при условии, что вы подпишете заявление об уходе и официально объявите о своём решении изъять тираж книги из обращения.»
Я возмутился подобному указу. Месьё Ганьон возразил мне: «Вы лучше меня знаете, что премьер минист должен в первую очередь заботиться об интересах партии. Не может позволить себе роскошь открыто выступить против Церкви». Что мне было делать? У меня было шестеро детей, никаких сбережений, а хорошая работа попадалась не часто. Альтернатива была проста: подчиниться или пополнить собою лагерь нищих.
Я не мог так вот просто отказаться от романа. Сама мысль возмущала меня, но потом я вспомнил, что права на издание уже принадлежат «Тотему» Альбера Пеллетье, а не мне, а следовательно моё «покаяние» был уступкой желанию главы правительства и не более того. Скрепя сердце, на следующий день я опубликовал в «Солнце» унизительное заявление, в котором, принимая во внимание решение архиепископа, я согласился (sic!) на изъятие романа из обращения. Все поняли, что моё согласие было вынужденным, каковым было согласие гораздо более значимого героя мировой истории Галилея. Впрочем, я ничего не «изымал», потому что книга мне уже принадлежала. Впоследствие я всё же не смог простить себе, что принял участие в этой комедии.
Запрет на книгу имел эффект бумеранга. Известно, что запретный плод сладок. Публика штурмом брала книжные магазины в Монреале, раз уж нельзя было купить её в Квебек-сити. Для книги и его автора это был момент славы. И вот, почти тридцать лет спустя, о книге всё ещё говорят.
Мои оплачиваемые каникулы продолжались до сентября, когда премьер министр предложил мне пост главы библиотеки парламента: «Вам надо только получить согласие кардинала и пост будет ваш». Моя гордыня взбрыкнулась: «Я не пойду в Каноссу[7]
Дальше Харвей говорит о смене правительства, наступила эпоха Дюплесси, которую впоследствии назовут «Большой тьмой». Харвею пришлось уехать в Монреаль, влиятельные друзья помогли ему основать газету «День», которая была в оппозиции правительству и стремилась «освободить дух». Заключительный абзац предисловия Харвей к изданию 1962 года тоже примечателен и мне представляется важным:
Теперь, когда моя лихорадочная карьера одолела перевал, мне иногда на мысль приходит вопрос: было ли всё, описанное выше, случайным? Возможно ли, что моя книга и всё, что произошло с ней, стала громоотводом для всех писателей, куда более едких, которые были после меня? Если это так, то они вправе либо возблагодарить меня, либо на меня же обидеться.
Ну а теперь о самом романе...

Полуцивилизованные

Снова мы видим человека на перепутье. Что он выберет по окончании учёбы: карьеру адвоката, от которой его отговаривают, потому что она связана со всякого рода взяточничеством и махинациями или ... Его подруга Доротея Мёнье советует ему вступить на журналистское поприще и организовать вместе с ней журнал, который будет финансирован её отцом, разжившимся на торговле котрабандой. Так увидел свет журнал «Двадцатый век». Этот журнал претендовал на «новое слово» и давал трибуну новому поколению, расширяя границы дозволенного, что обычно называют свободой в обществе. Журнал находит читателей и подписчиков, а дружба Доротеи и Макса Юбера перерастает в любовь. Но оба они не собираются жениться, декларируя «свободную любовь».
И всё бы ничего, но вот однажды, без видимых причин Доротея покидает Макса. Макс понимает, что её к этому вынудили. Он разочарован и пускается во все тяжкие, презирая женщин, которые попадают в его объятья. Но затем и журнал прекращает своё существование: в статье один из сотрудников Макса яростно нападает на франко-канадцев. Все возмущены, особенно духовенство. Юбер и его журнал терят всех покровителей, которые появились за последние годы: политики, влиятельная буржуазия, профессора и некоторые церковники – никто не пожелал скомпроментировать себя связью с «порочным» журналом. Последней каплей стал уход Доротеи в монастырь.
Последние главы объясняют поведение Доротеи: её отец убил, неумышленно и так, что никто не узнал о том, любовника своей жены. Оказалось, что убитый был настоящим отцом Доротеи. Узнав об этом, Доротея решила принять монашество. До Макса тоже дошли слухи о случившемся, и он ринулся в монастырь, чтобы убедить её не губить свою жизнь. В конечном счёте она сама прибежит к нему в белом платье послушницы.
Нет сомнения в том, что этот роман был важен, что у него было всё, чтобы вызвать скандал: Мах Юбер и его друзья принимают участие в « wild party », своего рода оргиях, они сторонники свободной любви, кое-кто балуется наркотиками, есть и контрабандисты. Женщины – не матери, а любовницы. Мужчины – вольнодумцы. Поиск наслаждений – основной мотив жизни этих людей. Этот гедонизм, разумеется, противоречил христианской морали, которая царила в то время в Квебеке.
Но, пожалуй, самым большим достоинством романа является то, что он сумел показать судьбу независимого интеллектуала в квебекском обществе между двух войн. Один только неверный шаг и такого вольнодумца пропустят через мясорубку «общественного мнения». Замечательно то, что Харвей практически предсказал свою судьбу.
Согласившись с тем, что роман был важен для своего времени, мы всё же берёмся утверждать, что сам по себе этот роман был слабым. Всё то же: у Харвея нет настоящих диалогов. Персонажи монологируют, рассуждают без конца, идеи никогда не передаются через действия, всё только сотрясание воздуха! Ещё хуже, когда персонажи делятся своими чувствами – они изъясняются слогом романтизма начала 19 века. Любовная интрига убога, слащава, несмотря на всю сексуальную свободу, которой наделяет Харвей свои персонажи.
Но с другой стороны – критика общества у Харвея на высоте. Можно даже сказать, что Харвей палит по всему, что движется. Вот его описание города Квебек:
... безобразная вонючая масса, клоака, кипящая пороком, наслаждением, глухим отступничеством...
А это – женщины:
Настоящие женщины не могут получать удовольствие от разговора с другими женщинами...
А вот, как он относится к церковникам, которые сами богаты, грешны и держат в невежестве население:
Герман спрашивал себя, каким мог быть Христос двадцатого века, в этих грандиозных храмах, построенных на деньги нищих, которых запугали адом; а эта роскошь, которой могут позавидовать магнаты этого мира, и которая не подчиняется Цезарю, презирает Цезаря, которому Христос отдал и плащаницу, и серебренники.
Он нападает и на политиков нечистых на руку, на мелкую буржуазию, у которых нет никакой духовной жизни:
Самые причудливые мнения могут быть у тех, кто вместо шляпы вешают на крючок свои мозги и считают, что голова не только не нужный аппендикс, но и опасный и вредный.
В общем и целом критика Харвея направлена на всё общество, в котором нет мысли, нет культуры, чей дух анемичен, которое не знает ничего кроме своей мизерной истории и своих церквей, которое пресмыкается перед колонизаторами в широком смысле этого слова.
Чтобы объяснить недостаток инициативы и слабый размах франко-канадцев, Харвей говорит об эффекте Завоевания: слишком долго этот народ был аграрием, слишком долго смирялся и стал неспособен следовать за переменами в современном мире. Это не означает, что автор презирает или пренебрегает крестьянами, напротив – только крестьянство и мило его взгляду. Вот почему, после всех перипетий Макс возвращается в родительский дом, заброшенный дом (это часто повторяющийся мотив у почвенников). И тут мы становимся свидетелями душевного подъёма героя, страницы эти могли бы стать хрестоматийными для почвенников:
Вся наша раса обязана этим тёмным людям, которые единственные страдали по-настоящему, чтобы спасти её. И то, что они делали, они не выставляли напоказ, не кричали о том в парламентах, не публиковали в газетах: они честно делали своё дело, не надеясь на людскую благодарность. После Завоевания они так же пахали землю и делали детей, не думая о своих новых хозяевах. И они сделали всё, что от них требовалось. И не жаловались, принимали всё, закрыв глаза, они терпели и несли свой крест. И не сломились, остались горды, своеобычны, умны, рассудительны, они остались собой. Мне кажется, что наше крестьянство – самое цивилизованное в мире. Они – основа, на которой мы строим без конца. Не в крестьянстве следует искать язву полуцивилизованности; этой язвой поражена наша элита.
И ещё:
Наша мелкая буржуазия вся составлена из «оторвавшихся от корней». Стоит копнуть на пару поколений и сейчас же найдёшь крестьянина. Вся наша раса покоится на том. И пока она близка к крестьянству и живёт с природой, она обладает всеми человеческими достоинствами: цельность натуры, кротость, порядок, самопожертвование, чистосердечие в вере и в привычках. Страна обязана крестьянству буквально всем. Но попробуйте заставить крестьян жить умственной жизнью после трёх веков рудиментарной жизни на поле и в лесу. Они сейчас же потеряют всякие ориентиры. На поле их мысль ясна и останавливается там, где её останавливает власть, не потому, что они глупы или инертны, а потому, что они понимают необходимость подчиняться высшему. Это разумное, осмысленное подчинение. Именно этот дух позволил им взрасти и толкал их на поступки неслыханной красоты и героизма. Дайте этим простым людям образование, но, если вы не можете поднять их до истинных высот культуры и умственной дисциплины, то вы получите потерянное поколение. Вы создаёте в их душах искусственное состояние, которое в устоявшихся расах может быть названо «движением», а у нас это состояние «формирования». Из познавательного процесса у нас сотворили хрустальное образование. В старых странах человек, стремящийся к элите, начинающий свои интеллектуальные упражнения, войдя в это искусственное состояние, о котором я только что сказал, сейчас же уклонится от деформирующего его состояния, чтобы идти дальше, гораздо дальше по пути личного совершенствования; и он снова сблизится с природой, которая сама начало и завершение всякой человеческой ценности в своём высшем выражении. Но в нашей стране, приходится повториться, на наше несчастье, молодые люди застревают в этом искусственном состоянии. 99% процентов канадцев остаются в этом первичном состоянии. После своих двадцати лет они уже ничему новому не учатся, а только приноравливаются к своему опыту рутины и уже не думают ни о чём другом, как только о том, о чём им велено думать. Их мыслительные способности атрофируются. Понимаешь ли ты, насколько опасна такая ситуация? Наша элита, то, что без иронии называют нашей элитой, гордо несёт этот запасец знаний об истории, о нравах, о мировой философии и искусствах. Просто слон, запряжённый в детскую тележку. Всякая духовная пища несёт в себе ферменты морального разложения, так вот это разложение особо активно среди наших псевдоинтеллектуалов. Об этом свидетельствуют все знаки их ранней дегенерации. Им я предпочитаю наше дремучее крестьянство, которое хранит и чувство меры, и здравый смысл, общую уравновешенность. Слушая Люсьена, я снова переживаю своё детство. Я ведь тоже корнями в крестьянстве. Я тоже ходил по борозде вслед за дедом, патриархом с белой бородой, который всё время был занят, с утра и до вечера, сохранив при этом до самой смерти юную душу. На его лице не было и тени гадких мыслей или страстей. И мне хочется, - сказал я своему другу, - снова побывать в доме моих предков. Мне надо снова окунуться в его атмосферу. Поедешь со мной?
И вот он в родительском доме:
Воздух предгорий! Как приятно дышать им! А вот и маленький дом деда! Он так живописен на вершине холма, над солёной рекой. Кажется, что он не мог быть нигде больше, только здесь. Его видно было отовсюду. Он сиял на солнце белизной стен, крашеных извёсткой. Когда-то он распахивал навстречу блеску небес свои окна в клетчатых рамах. Ему нечего было скрывать, он был чист у всех на виду.
Теперь он стал другим. Раньше в нём жили мальчишки и девчонки; теперь они поразъехались. Чужак, купивший эту землю, не счёл нужным селиться здесь, где выросло четыре поколения честных труженников. Мне больше по душе видеть этот дом пустующим, чем встретить здесь чужих мне людей.
Поднимаясь по тропинке, ведущей к обветшалому дому, я остановился возле широкого плоского камня, который прежде был на краю сада.
- В последний раз, когда я видел деда, - сказал я Люсьену, - он сидел на этом камне. Здесь он обнял меня и сказал: «Мой милый Макс, я уже стар. Я тебя уже не увижу. Будь всегда честным человеком». У него на глазах были слёзы. Я и теперь его помню, этот нежный взгляд голубых глаз, его вечно молодое лицо, почти без морщин, румянец, как если бы ему было двадцать лет, длинная борода и эта его открытая улыбка.
Мы уже собирались войти, как вдруг мне в голову пришла странная мысль, что дома могут стыдиться своео вида. И я сказал своему спутнику:
-  Ты не против, если я зайду один. Мне бы хотелось одному почувствовать то, что могу почувствовать только я, внук.
Дверь была заперта, окна заколочены досками. Оторвав одну из них, я пролез в дом через фрамугу без стекла.
Я шёл в сыром сумраке, как по кладбищу. Столько мёртвых вещей сразу! Я скоро привык к полутьме дома и стал лучше различать предметы. Вот большая столовая, в которой накрывали на двенадцать человек. Там вот сидел дед, держал в узловатых руках буханку чёрного хлеба, крестил её ножом и нарезал широкими ломнями. Бабушка несла от печи на стол горшки с едой, густой, сытной. Я и теперь, спустя двадцать лет, слышу аромат трав, чеснока. Четыре девушки-красавицы и пятеро молодцов смачно ели, говоря об урожае и о поголовье индюшек. В правом углу стояла кадушка, в которой зрело тесто, пахло дрожжами. В противоложном углу я часто смотрел, как ловко старшие прядут пряжу. Порой прялка исчезала, а на её месте появлялся простой деревенский ткацкий станок. Здесь ткали прочную материю, тяжёлую и тёплую. А вокруг столовой – спальни. Я вошёл в одну – там стояла старая кровать без изголовья. Я узнал её, на ней лежал мой покойный отец, когда я ещё жил здесь. Ему было тридцать три года. Когда он умирал, в самый последний момент он взглянул на меня – я помню, как если бы это было вчера – точно хотел сказать: «Малыш, бедный мой малыш, я не оставил тебе ничего, кроме твоей жизни. Распорядись ею как следует. Я буду следить за тобой!» И я действительно думаю, что он оберегал меня из своего бессмертия: так он меня любил!  В соседней комнате была спальня деда и бабушки. Там они любили друг друга, там у них рождались дети, те, которых я любил и которые любили меня, осыпая меня ласками. В другой спальне то спала, то дремала древняя восьмидесятилетная старуха... все они давно умерли. А дальше ещё – гостевая зала, которая была закрыта триста дней в году, там были домотканные ковры, там стояли большие напольные часы деда, которые звучно били каждый час. Боже, какой некрополь!
По крутой лестнице я поднимаюсь под крышу. Моя детская была там; слабый свет сочился на остатки моей кровати, где я мечтал и эти мечты приносили мне то радость, то страх. Я открыл дверцу и оказался на чердаке. Там была старая самопрялка, разобранная швейная машинка, поломанная хлебница, лари для зерна, хромые стулья, ржавая кроватная сетка, всё наше прошлое лежало здесь, точно эксгумированные трупы из стародавних могил. Каждый из этих предметов, я точно знал, был отмечен касавшимися его руками. Мне мерещился даже терпкий запах натруженных тел, этот животный дух, такой знакомый по детству; он вошёл в мои ноздри и навсегда остался там.
Какое-то мощное, неудержимое чувство охватывало меня, поднимаясь из глубины груди, как смерч, душило меня и вдруг потоком низвергалось на сердце. Мне захотелось убежать от этих объятий прошлого и я кубарем скатился с лестницы. Но меня не оставляло чувство, что все эти обломки прошлого ожили, пробудились от долгого сна и теперь будут преследовать меня. Да, весь дом ожил.
- Я хранила хлеб, который питал тебя, - говорила хлебница, - Не бросай меня! Не уходи!
Самопрялка пела:
- Я пряла шерсть, которая тебя одевала, когда ты был вот таким маленьким. Тебе нечего меня стыдиться.
Другие голоса слышались мне:
- Я зерно в колосьях, которые срезали серпом.
- Я твоя кроватка, тебе было тепло, когда ты спал на соломенном тюфячке, тебе нравился мой запах.
Я почти бежал. Мне казалось, что вещи скорбно движутся за мной, что они хотят удержать меня, связать меня с тем, что уже умерло, вернуть себе частичку той жизни, которую когда-то они отдали мне.
Голоса звучали отчётливее, стены повторяли знакомые звуки человеческой речи. Все говорили наперебой:
- Ты помнишь, как здорово мы охотились на перепёлок в саду?
- Ты помнишь, как я подсаживал тебя на стог сена?
- Ты помнишь, сынок, когда я последний раз посмотрел на тебя?
- Ты помнишь, как дед рассказывал тебе «Али-Бабу и сорок разбойников»?
- Ты помнишь, когда ты горевал, я, твой дядя, пел тебе куплеты, чтоб ты развеселился?
- Ты помнишь свою тётю, которая играла с той в невесту?
- Ты помнишь, как ты любил?
- Ты помнишь тех, кто умерли?
И все голоса разом повторили этот ужасный вопрос:
- Ты помнишь родных, тех, кто умерли?
Я услышал бой больших напольных часов деда, они звонили высоко, каким был похоронный звон, шедший от церкви.
Я уткнулся лбом в стену, не умея сдержать эмоций, нежность и ужас душили меня так, что я разрыдался.
Слёзы текли безудержным ручьём, я почувствовал, как нежные руки легли мне на плечи, прижали меня к груди так, что я услышал, как бешено билось моё сердце. «Макс, мой милый Макс, дитя моё!» - сказал утешительный голос. То был голос моей матери. 
                                                                                                                                      

Завершая наш разговор о Жане-Шарле Харвее, мне хочется сказать несколько слов о его дальнейшем творчестве. Это прежде всего роман «Песочный рай» (1953). Скандал, связанный с романом «Полуцивилизованные» ничему не научил автора. Издатель, напуганный предыдущим скандалом, потребовал от Харвея изменений в тексте. Цензуре не понравилась эротическая направленность книги. В пятидесятых годах ХХ века в Квебеке эта тема оставалась запретной. Харвея поэтому же считают предвестником «Тихой революции», а роман этот рассматривается критиками одновременно как антикоммунистический и антиклерикальный.

К вышеперечисленным произведениям добавим такие книги как «Дочь молчания»(1958), «Почему я антисепаратист»(1962), «Лики Квебека» (1964), «Леса, поля, скот»(1965). Он опубликовал сотни статей в периодических изданиях, выступал на бесчисленных конференциях, был автором радиохроник, начиная с 1952 года. Харвей всегда был писателем-провидцем, всю жизнь рубил концы и сеял сомнения в умах, но и вселял надежду. Очень и очень достойный писатель, гордость Квебека.



[1] Харвей признаёт, что этот сборник глубоко тронул его. Он напомнил ему о его детстве в  Сент-Ирэн, в округе Шарлевуа. Для него эта книга – «образец жанра, который мог бы составить славу квебекской литературы». Он признаёт, что в сборнике много «поэзии, спонтанности и свежести, что не всегда присутствует в литературе этого направления». Но это цветочки, а что касается вазы, в которой они стоят, то «слова, выделенные курсивом и означающие заимствование из речи крестьян, в конце концов начинают раздражать». Кроме того, Харвея раздражает «дурацкий оптимизм», идеализация деревенской культуры, что стало общим местом в почвеннической литературе Квебека: «Всякий раз, когда мы впадаем в канонизацию «наших людей», мы сейчас же начинаем преувеличивать, что вдвое снижает интерес к нашим пробам пера».
[2] Харвей на дух не выносит этого автора. В книге «Зов расы» он находит главный порок Гру – фанатизм, а о сборнике рассказов «С миру по нитке» пишет следующее:
Эта книжечка, которая уже потеряла свою актуальность, тем не менее породила столько маленьких недо-Гру, которые отхватывают призы на конкурсах Святого Иоанна Крестителя, что я не могу не эксгумировать её. Я вижу в ней прототип длиннейшей вереницы печатных изданий, обезьянничающих либо пережёвывющих его в жвачку.
Этим открывается статья Харвея о сборнике Лионеля Гру, а вот цитата из заключительной части этой статьи:
... я уверен, что талант Лионеля Гру неизмеримо выше этой его книжечки. Другие его произведения с лихвой окупают неудачу этого творения. Очевидно, что понуждая себя к труду, он слишком поднаторел в писаниях, чем, конечно, перетрудил руку. Его усилия достичь совершенства в дурновкусии оказались успешными.
[3] См. статью о Бюи в №29 Квебекских Тетрадей.
[4] Католическая молитва, читается или поётся три раза в день и начинает словами «Ангел Господень», часто, особенно в монастырях, она  сопровождается колоколным звоном.
[5] Мы помним, что эти профессии в Квебеке исторически считались самыми почётными.
[6] Вот небольшая выдержка из романа «Марсель Фор»:
-          И я говорю, хотите изменить наше общественное устройство – взгляните на его историю. Раса, чтобы существовать, должна иметь свою веру, свой язык, свои привычки, свои привязанности, на земле, которая принадлежит именно ей, на которой она может строить свои жилища, свои церкви и школы. Наше общественное устройство незыблемо, как догма, оно позволяло нам устоять против проникновения чуждых элементов. Оно дало нашим учёным латинскую культуру, столь по-христиански человечную, что мы можем быть уподоблены солнечному лучу на тёмной карте Америки. Начиная с объединения Канад, кто защищал и спасал наши принципы и идеалы?... откуда им было взяться?... кто обучал их?
-          Я не сомневаюсь в достоинствах нашего прошлого. Сколь красноречиво оно! Два или три проколения до нас люди умели говорить и говорили бесконечно... и как часто аплодировали они тем, кто говорил о гордости, о выживании, о крови наших отцов... Песни! А тем временем народ стал беспечным и инертным. Его перестали интересовать деяния, достойные восхищения; но говоруны продолжали всё в том же духе.
-          Но...
-          Не перебивайте меня! Вы – люди прошлого, вы думаете, что всё, чего бы вы не коснулись, сразу приобретает крепость догмы.
-          Вовсе нет!
-          Да! Вы сами только что сказали, что наше общественное устройство незыблемо, как догма. Вы слушаете сами себя и восхищаетесь своей прозорливостью. Поэтому и выпускники ваших школ чувствуют себя высшими существами. С каким пренебрежением они взирают на нас, людей дела, которые не позволяют им подохнуть. Они презирают материальность, предпочитая ей мечтания в дым!
-          Вот именно! Подчините материю духу, замените поиски возвышенного, на поиски золота. Язычество!
-          Бедный мечтатель! Идеал, о котором вы так печётесь, который делает из вас великомученников, как вы можете его сохранить, если у вас нет достаточно денег, чтобы разрекламировать его? В наши дни есть только один способ избавиться от варварства: обстреливать его золотыми монетами и банковскими купюрами. Народы, чем беднее, тем менее цивилизованы.
-          Надо отличать подлинную цивилизацию от фальшивой. Довольно, если народ будет христианским, чтобы он был цивилизованным, тогда как...
-          Я не стану преследовать вас на этой сожжённой территории. Разговор о религии ещё сложнее, чем вы можете себе представить: тут мы вообще ни о чём не договоримся.
[7] Не часто встречающееся в наши дни, это выражение «идти в Каноссу» понимают как жест покаяния или покорности.

No comments:

Post a Comment