Tuesday, 5 February 2019

Антологии квебекской литературы - 49 - малые поэты почвенники

Почвенники


Мы уже говорили о великом противостоянии почвенников и модернистов всех мастей в Квебеке. Мы говорили, что почвенников в начале века было гораздо больше, они были лучше организованы, у них было больше средств, за них была католическая церковь, короче...

Подводя итог почвенничеству, которое началось с поэзии, продолжая традицию патриотического романтизма, и кроме того дало несколько интересных примеров своеобычной крестьянской прозы (об этом в следующих номерах «Квебекских Тетрадей»), мы можем сказать, что три кита почвенничества: патриотизм, близость к земле и католическая вера держали на себе ту литературную твердь, которая в Квебеке казалась незыблемой.
Судить об этом можно по одному только примеру: Зефирэн Мейран, почтенный нотариус и поэт в свободные часы, когда не было посетителей. Таких «нотариусов» от поэзии было довольно много. Присмотримся к сборнику стихов Мейрана с говорящим названием «Осенние снопы» (1906), 110 страничек изданных за счёт автора. К сожалению в то время не указывали тираж и не было ещё обязательного ISBN. Но таких сборничков уже выпускалось не мало, об этом мы можем сказать с уверенностью.
Сборник свой Мейран украсил посвящением «его превосходительству Ж.Э. Робиду, президенту французского Альянса в Монреале. Затем идёт стихотворение самого Робиду «Благодарность», и коротенькое предисловие Мейрана, в котором он заявляет: «Если мне удалось хоть немного привить любовь к отечественной литературе, то это уже можно считать актом патриотизма.»
Надо сказать, что этот сборничек – плод поэтических усилий всей его жизни. В нём есть стихи, например, первое стихотворение «Гимн папе Пию Х» 1860 года! Большинство стихов посвящено реальным событиям, людям, местам: «Сен-Анн де Бопре», «Alma Mater», «Новый год», «Полуночная месса», «Вильфрид Лорье», «Монсеньор Аршамбо», «Папа Леон XIII» и т.д.
Многие стихи говорят о явлениях природы и о сельско-хозяйственных работах (какое отношение этот нотариус имел к сельскому хозяйству – поди узнай, а вот...). И, наконец, религиозные стихи: «Юноше, который посвятил свою жизнь Богу», «Прощание девушки со светской жизнью», потому что она решила стать монахиней: «Я молода, но пусть, прочь от соблазнов мира,// Я жертвую собой, сколь благовонна мирра!»
Уф! И почти всё написано шестистопным ямбом. Несколько сонетов.
Короче, ничего неожиданного и тем лучше. Потому что сборник Мейрана как нельзя лучше иллюстрирует почвенническое, патриотическое направление в поэзии Квебека начала ХХ века. Кстати сказать, сын Мейрана, тоже нотариус, также занимался стихосложением. А Зефирэн в 1912 году издал ещё и книжку прозы о своём путешествии в Европу, своего рода дневник с рассуждениями.

Не могу удержаться от того, чтобы не процитировать хотя бы одно стихотворение этого нотариуса. Хотя бы часть стихотворения, потому что они порой занудливо длинны. Да, вот хоть это, шуточное, ну, или с претензией на шутку:

Истинный Нотариус

Нотариусов орден строг,
Но муза моя вошла в него,
И сколько я не бился, я не мог
Капризницу отвадить, ничего

Не помогало. Зря боялся я,
Что скажет лишнее, сболтнёт
Какую глупость и, хлебнув винца,
Меня ославит, мой прервав полёт.

Она уверенно всем объявила, мол,
Вы здесь достойные ребята хоть куда,
Порядочны и вежливы, ваш стол
Аж ломится от дел, но это не беда.

Что наше ведомство, как гавань для судов,
Что мы противники всех тяжб и всех судов,
Что благодельны нотариусы все
И всем нам светит рай во всей красе!

[…]

Но есть один, он всех опередит
И твёрдостью суждений удивит,
Дела его всегда с шампанским заодно,
А подпись у него – ну, золотое дно!

И он один такой, хоть с прочими в друзьях,
И не отступится от дела ни на шаг,
Всегда во всём находит верный тон,
И средь собратьев по работе – чемпион.

В компании – душа, он любит пошутить,
Умеет к месту рассказать свой анекдот,
Короче, этот господин умеет жить,
И он достигнет тех ещё высот!

Но, главное, что он нотариально строг...
О, Муза, прекрати свой вольнодумный вздор,
Забаве час, а для работы – срок.
Ни одного клиента не подвёл я до сих пор.

Монреаль, 6 февраля 1899.

Надеюсь, это стихотворение не слишком утомило моих читателей. Но мы продолжим наш разговор о поэтах почвенниках и обратим наши взоры на настоящих поэтов, на тех, что фигурируют в учебниках и антологиях, кому посвящены учёные труды. Вот, например, учёный труд Серафэна Мариона «По следам наших литераторов» (1933). В этой книге Марион даёт в девяти главах критическую оценку восьми авторам. Две их этих глав посвящены Луи Дантэну, о котором мы уже говорили прежде. Среди прочих авторов – Люсьен Рэнье, ушедший из Монреальской литературной Школы в монахи. Жан Шарбоно в своей книге «Монреальская литературная Школа», говорит, что Рэнье опубликовал свой сборник стихов после тридцатилетнего молчания. О Рэнье не часто упоминают в учебниках литературы, но всё же он достоин хотя бы одного стихотворения в моей антологии



Вот его стихотвореческое кредо:

Рондо[1]

По кругу, несмотря на возраст,
На ржавчину в суставах, я пишу,
Нет – горло полощу, в стихах извечно шут,
На помощь, имена! Вы, сущие, отточенные остро
Приложенные, вы, что плотью облекают остов,
Наречия, и с вами всё совсем не просто,
Глаголы, вам метать каменья из пращи,
А юношам, им суждено выдавливать прыщи.
Мне словари – доспехи, мне цитаты – щит.
А с рифмами вообще такой бардак...
Я вспоминаю Маделон, ту самую, и как
На ней по швам всё платьишко трещит,
Но надо закругляться, рондо, чу!
Лягушка прыгнет в пруд – так я хочу –
И по воде круги...

Вот такое стихотвореньице. Ренье был не самый плодовитый автор. Мне известен только один его сборник стихов «С жизнью моею» (1931). И в этом трёхчастном сборнике прослеживаются все основные темы почвенничества. Но стихотворение, которая я выбрал, хотя бы не про деревню, не про единую веру, не про отечество. Я бы даже сказал довольно игривое стихотворение. Кстати, просто для справки, Люсьен Ренье был среди тех, кто еженедельно собирались у постели Альбера Лозо (см. «Квебекские Тетради № 38). И ещё одно последнее замечание: количество почвеннической литературы в конце концов переросло в качество.

Возвращаясь к книге Серафэна Мариона, скажу, что самым интересным из всех авторов, на которых он направил своё критическое перо, был, безусловно Гонзальв Дезольнье. Марион говорит о сборнике Дезольнье «Поющие леса» (1930), но говорит тускло, скучно защищая один только тезис, сближающий Дезольнье с классиками и запрещающий ему всякий романтизм, что само по себе проблематично. В конце статьи Марион вообще противоречит себе, заявляя, что у Дезольнье стиль декламационный, особенно в патриотеческих стихах, а что есть патриотизм, если не квинтэссенция романтизма?
Поговорим о Дезольнье в другом ключе.

Гонзальв Дезольнье (1863-1934) стоял у истоков Монреальской литературной Школы, но его сборник вышел только когда поэту исполнилось 67 лет. Можно предположить, что иным стихам этого сборника к этому времени исполнилось лет сорок, а то и больше. Этим отчасти можно объяснить такое количество юношеских стихов о любви, если не сказать подростковых.
Книга эта удивит всякого, кто знает, что написана она была адвокатом, который потом стал судьёй. По духу – это книга лесного бродяги (coureur des bois) или лесоруба, или крестьянина. Для большинства стихов фоном служит лес, море, озеро или сельский пейзаж. Предположительно, этот судья должен был жить в городе, у него должна была быть некоторая социальная жизнь. Об этом говорят только несколько стихов, написанных по какому-то случаю, но ничего о городе, о горожанах, ничего о благородном обществе, в котором этот судья должен был вращаться. Несколько реминисценций на тему войны, но и они – глазами крестьянина.
Самый типичный персонаж его стихов – девушка из крестьянской семьи. И что она делает? Подобно цветку она живёт своей красотой. Её счастье в том, чтобы встретить поэта, который сумеет воспеть её прелесть. Она ждёт своего трубадура, чей слог изящен, грациозен и исполнен святой преданности ей:

(...) Вы помните, сколь были вы прекрасны?
На рыжие пески волна бросалась ниц,
В безумье страсти мы тогда слились,
И сожалели после, но напрасно
Вы помните, сколь были вы прекрасны (...)
И большего ожидать от Дезольнье не приходится. Время от времени он пишет в духе Шатобриана, предаваясь романтизму детей лесов, индейцев. Дезольнье романатичен во всём, в описании природы, в любви, в вере и в патриотических стихах. Природа у него – божественное продолжение акта творения. Дезольнье ссылается на Горация, но в его стихих больше от Мюссе и Ламартина. Как, например, в этом четверостишье:
«Зачем искать, что может быть прекрасней
Поры, чей пепел не остыл ещё вполне,
Причуда... пусть. Над озером, над полной чашей
Твой аромат летит по ласковой волне.»
Некоторый стихи коротки, пять четверостиший, другие пространны, несколько страниц, настоящие рифмованные повести, например, об индейце, который в молодости отличался свирепой жестокостью, а потом стал проводником для белых охотников. Но в кульминационный момент он мешает охотнику убить олениху, потому что сейчас это нанесёт вред природе. Надо прежде, чтобы олениха родила и выкормила оленёнка. А то ещё стихотворная повесть о шестнадцатилетней невесте, которая посылает своего жениха сражаться за Францию, длинная поэма, которую завершают вот какие строки:

«Иди и побеждай! Пусть доблести твои
Во славу Франции поэты воспоют,
Чтоб нас узнали, нас, крестьян из Лорантид,
Чтоб расу нашу чтили там и тут!»

Понятно, что Дезольнье не был великим поэтом. Ближе к старости он решил оставить по себе след. Средства у него были, поэтому и том его стихов получился впечатляющий: большой формат, 22 см на 28, 189 страниц, глянцевая бумага, великолепная печать. Находка для библиофила. Ещё о судье Дезольнье: у него был прелестный дом, 518, ул. Шербрук, и загородное владение в деревне Аунстик (теперь – часть Монреаля). В этом загородном доме бывал Неллиган. Там он провёл всё лето 1932 года. На фото, слева направо: Гонзальв Дезольнье, его дочь Жанетта, Эмиль Неллиган, Мадлэн (Ан-Мари Глезон, журналистка и писательница) и Камиль Дюшарм, актёр театра «Стелла»:
Гонзальв Дезольнье всё же прекрасно владел формой стиха. К его чести надо сказать, что, будучи ещё и журналистом, он в своё время выступил против организованной церковью травли Анатоля Франса[2]. Обидно, что имя Дезольнье не фигурирует ни в одной из современных антологий, изданных в Канаде. В антологии 1966 года под редакцией Ги Сильвестра есть два его стихотворения и это – последняя публикация его стихов в антологиях. О нём тем не менее упоминают в учебниках истории франко-канадской литературы, но вскользь и без энтузиазма.
 Мне хотелось бы вернуть его имя квебекской литературе и дать здесь перевод хотя бы двух его стихотворений, тех, что фигурируют в антологии Сильвестра.

Утёс Персе[3]

Узкий мыс, осаждаемый с севера волнами,
Собирающий жатву обломков крушений морских,
Место лежбищ тюленей; киты проплывают огромные,
Они дышат фонтанами мощными, шумными, видели их?

Вот и вечер подходит к утёсу приливами бурными,
Что дыру просверлили в скале, всем на ужас и страх,
Но выходят в залив по утру в свете солнца лазурные
Волны вольных стихий, всё искрится и блещет в волнах.

Горделив, одинок и спокоен, когда поднимает прилив
Над камнями солёную тёмную воду,
Он стоит и ещё сотни, тысячи лет простоит,

Будут вечно кружить над скалой и срываться в обрыв
Альбатросы и чайки, и будут в любую погоду
Волны биться о камни... вам слышно, как море кипит?

Полдень в поле

Полдень. Колокол звонит в селе,
И косарь, звон услышав, вдруг повеселел,
Он задумался, к небу он поднял глаза,
Постоял и к берёзе пошёл пейзан
Там в тени лезвие заточить оселком,
Отдохнуть и продолжить работу потом.
Рядом стог, а в стогу там с ребёнком жена
Грудь течёт молоком, и бела, и полна.
Улыбается всё, в небе солнце печёт,
И в спокойствии медленно речка течёт.
И крестьянин себя осеняет крестом
В понимании жизни великом, простом...


Это, я бы сказал, классический пример почвеннической поэзии. Завершая наш разговор о «малых» поэтах почвенниках, прислушаемся к голосу ещё одного поэта, женщины, Бланш Ламонтань, которая была первой поэтессой в Квебеке, публиковавшейся под своим собственным именем, не прячась за псевдоним. О ней благополучно забыли, хотя в учебниках литературы и в некоторых антологиях она фигурирует. Надо сказать, что эта поэтесса была ещё и прозаиком, что она была довольно плодовита, на её счету дюжина книг, из которых половина – поэтических, что издавала она их довольно регулярно, примерно одну в три года, начиная с первой «Взгляд из Гаспези» (1913), изданной по совету Анри Бурасса, тогдашнего издателя газеты «Обязанность» (Devoir). Успех сборника вдохновил Бланш Ламонтань и в 1917 она издала вторую книгу стихов «На наших полях и на наших реках», получившую высочайшее одобрение Лионеля Гру. 

Если посмотреть только на названия её книг, то её принадлежность почвенничеству станет очевидной: «Старый дом» (1920), «Три лиры» (1923), а это – любовь, семья и отечество, «Верное сердце» (1924) и в том же году «Рассазы и Легенды», «Новая жатва» (1926), «Легенды Гаспези» с авторскими иллюстрациями (1927), «Моя Гаспези» (1928), «В глубине лесов» (1931), «В чащобе» поэмы (1935) и «Сон Андре» (1943) детские рассказы.
Можно заметить также, что пик её творчества приходится на двадцатые годы. Бланш Ламонтань строго следовала установленному почвенниками Монреальской литературной Школы и одобренному церковью (в лице Лионеля Гру, который принял действенное участие в творчестве поэтессы) канону. Поэтому мне не приходится вступаться за честь незаслуженно забытой поэтессы. Мне не приходится раскаиваться в том, что я отнёс её к числу «малых» поэтов (рассказ о «больших» ещё впереди).
Но мне кажется, что стоит вспомнить о тем, что Ламонтань была среди первых феминисток Квебека, что она порвала свои отношения с Анри Бурасса из-за того, что тот выступал против идеи дать право голоса женщинам (странно, да, учитывая, что он сам «дал право голоса» тогда ещё совсем юной, двадцатичетырёхлетней Бланш. Напомним и о том, что она была националисткой, о чём говорят её газетные публикации.
Но всё же она была поэтом и в своё время довольно заметным. Вот тексты, которые были выбраны специалистами для четырёхтомной антологии квебекской литературы под редакцией всеми уважаемого Жиля Маркотта

Старая тётя

Помню старую деву с седой головой,
Плеск ресниц и движенье бесцветное уст,
Говорила она не спеша, источая покой,
На коленях держа кисти рук, точно розовый куст.

Родилась она в те времена, когда, выйдя к реке,
Речь усопших ты слышал и там, на другом берегу,
Огоньки шабашей мог увидеть и там, вдалеке
Сказки все и легенды рождались в движении губ...

Дева старая знала секреты настоек и трав,
Но боялась раскрыть их, боялась неслышных шагов
И внезапного шума. И, нужный цветок отыскав,
Крест она целовала, шептала молитву без слов.

Тётя старая не открывала дверей,
Если вдруг приходили калики, просили на хлеб.
Зябко куталась в шаль и шептала : «Страшнее зверей
Эти люди, что порчу наводят, и путь их во мгле...»

Мы любили её, несмотря на причуды и страх,
Песни пела она из неведомых прежних времён,
И рассказы её о кикиморах и колдунах
В нашей памяти живы, они – очарованный сон!

Старик и старуха

Сидят вдвоём у огня,
В камине дрова жгут,
И, позы не изменя,
Старик и старуха ждут...

Она, свернулась в клубок,
К земле её клонит век,
У ног её ниток моток,
И спиц остановлен бег.

А он – прямой, точно дуб,
Сидит, в золу уперев
Свой взор, глядит в темноту
За углями знак углядев!...

Упомнят они любовь
И время младое их,
Когда изо всех углов
Лишь тьма взирает на них?

О чём они грезят так
Застыв на стульях своих?
Огонь полыхнёт на углях,
И пламя осветит их.

И вновь на углях огоньки,
Вспыхивают на золе.
И грезят они, старики,
О небе иль о земле?...

Посвящение

Всем моим канадским[4] сёстрам
Сердцем добрым, доброглазым,
Я привет шлю и с почтеньем
Я стихи им посвящаю,

Чтобы ветер от полей нёс
Счастья всем им пожеланье
Моим сестрам доброглазым,
Всем моим канадским сёстрам.

Юным матерям, сиделкам
И послушницам, монашкам,
Тем, кто и на смертном одре
О других переживают,

Всем моим канадским сёстрам,
Добрым сердцем, доброглазым.

В этих стихах – жизненное кредо Бланш Ламонтань. Её поэзию можно было бы назвать наивной, как есть наивная живопись. Её сборники говорят о простой жизни, о малой родине, о близости к природе. Чаще всего это хвалебная песнь, возвеличивание доблестей, празднование, молитва или мольба. Другими словами – это воплощение религиозной поэзии. Молитвы и мольбы адресованы Богу, возвеличивания – пожилым людям, а всякого рода  восхваления относятся к природе, крестьянскому труду и т.д. Поэтесса приглашает всех полюбоваться, как всё замечательно устроено, сколь прекрасна природа, сколь добрым может быть человеческое сердце, стоит только согласиться безропотно переносить превратности судьбы, а затем возблагодарить Бога за Его щедроты!

Пой, когда тоска берёт,
Даже если ты отвержен.
Пой! Ведь в песне Бог даёт
Счастье и надежду... Верь же!


[1] Музыкальная форма с повторяющими темами, как если бы движение по кругу...
[2] Замечательный французский автор, нобелевский лауреат 1921 года, который пожертвовал свою премию в пользу голодающих России, о чём не часто вспоминают.
[3] На восточной оконечности гаспезийского полуострова
[4] Как вариант можно было бы сказать «квебекским»

Sunday, 6 January 2019

Антологии квебекской литературы - 48 - Марсель Дюга

Марсель Дюга

(1883-1947)

Поэмы в прозе


Мы возвращаемся к разговору о Монреальской литературной Школе, в которой были почвенники и экзотисты всей мастей. Чего стоит, например, такой персонаж как Гастон де Монтиньи, брат основателя школы Лувиньи де Монтиньи, совмещавший в своём творчестве и то, и другое. Вот уж богема так богема! Судите сами: в рядах Иностранного Легиона Гастон провёл пять лет в Сиди-бель-Аббэс в Марокко, затем в Алжире, после чего вернулся в Квебек и решил пожить, как жили первые поселенцы, срубил себе избу на озере Сапэн, в районе Аржентоя, потом стал траппистом, т.е. монахом самого сурового воздержания в монастыре Ока, чтобы потом оказаться за решёткой, куда приведёт его другая крайность – чрезмерная привязанность к алкоголю. И всё это время Гастон писал удивительную прозу, похожую на романтическую прозу Жерара де Нерваля или Алоизиюса Бертрана, которого считают основателем жанра поэзии в прозе.

Через пятьдесят лет Лувиньи опубликует всё, что было написано его братом в одном томе, дав книге название первого и единственного сборника Гастона де Монтиньи «Домашнее сукно[1]»(1901). Вот как объясняется это название в предисловии к сборнику 1951 года:
Наши люди называют «домашним сукном» толстый и прочный драп, который хозяйки ткут для мужчин своей семьи. Так называют вообще любую ткань, которую производят у нас кустарным способом, будь то рогожа, холстина или фланель, которая может быть очень тонкой выделки. Это обозначение материи, сотканной хозяйкой дома, используется для того, чтобы отличать домашнее от фабричного, что крестьяне определяют как «магазинное сукно». Метафорично «домашнее сукно» определяет и человека, который живёт и трудится на нашей земле; о таком говорят: добротное домашнее сукно.
Гастон услышал этот оборот, когда жил среди крестьян, и это меткое словцо так ему понравилось, что он назвал так свой первый сборник, в котором он собрал свои наблюдения о нашем сельскохозяйственном укладе времён «колонизации», т. е. освоения новых северных земель.
Подготавливая настоящее издание, включающее в себя всё, что было найдено после смерти Гастона де Монтиньи, мы решили, что лучшего названия для книги не найти. «Домашнее сукно» - это та ткань, в которой переплетаются нити размышлений, впечатлений, ощущений, то таинство поэзии, в которой есть и юмор, и мечты, реальность и фантазия, которые каждым нервом, каждой ниточкой, грубой или шелковистой, самой тёмной и самой светлой, связаны с родной землёй, со всем горением таланта, даже если он и говорит в своих «Эпифаниях», смиренно сожалея, что смог принести своей стране
Пусть только жалобу свою, свою любовь.

Если уж мы упомянули Гастона де Монтиньи, то будет уместно поместить здесь перевод хотя бы одного из его стихотворений в прозе.
Забавно, но...
Забавно, но...
Вот и зима со всей неразбирихой и кутерьмой.
Зима – это забавно очень, но и не очень.
Когда есть деньги на счету и тёплый дом – это забавно.
А если ты, увы, ютишься в мансарде одинокой и дует изо всех щелей – то, право же, не очень.
Когда под тёплым одеялом вкушаешь шоколад горячий иль дремлешь сладостно, лениво – зима забавна, слова нет.
А если есть одна рогожка, а в чайничке на печке лёд, то я скажу вам, что... не очень.
Когда в исподнем из кашмира, в калошах на подбое, в перчатках и с воротником бобровым – зима забавна, спорит кто?
Но если в башмаках дырявых и в паре тощеньких носков под рыбьим плащиком – не очень, и здесь без спора всё поймёшь.
Если против лёгкого насморка микстуры и сиропы и можно дома переждать да хоть недельку – это, честно – забавно даже.
А если тошный кашель с кровью водичкой можешь прекратить, когда идёшь на паперть – строго, забавного в том ни на грош.
А вот, когда в санях под утро вернёшься под весёлый звон бубенчиков и вспомнишь праздник – то забавно, и даже очень, чёрт возьми!
Но, если в тот же самый час проснёшься от того, что зубы стучат от холода, когда, руками обхватив коленки, сжимаешься в почти ничто, забавного, поверьте мало.
Когда, разнежившись от жара гудящей печки, вдруг решишь пройтись по улице, чтоб ветер мог остудить твоё лицо, то это оченно забавно, ведь вы согласны? Хорошо!
А вот когда с тоской плетёшься от дома к дому, вдруг дадут хоть корочку сухую, честно, когда рукою онемелой корзину трудно удержать, а ногти сини от мороза – нет, не забавно, вовсе нет!
Когда, дурачась, по сугробам катаешься, чтоб возбудить свой аппетит, а после сядешь к столу и должное воздашь способностям твоей кухарки – так это дивно хорошо, забавно очень...
Когда же сволишься в сугроб, не в силах боле волочить свою суму и подыхаешь от голода, то, Боже мой, как не забавно это, нет...
И вот я думаю о том, что сделать бы могли вельможи зимой забавною для них для всех, кому зима – не то же, для бедных нищенок, для нищих матерей, для инвалидов, сколько их... убогих, кому зима не кажется забавой, не кажется забавною ничуть.

Луи Перрон, редактор еженедельника «Суббота» в 1895 году организовал литературный конкурс: стихи,  стихотворения в прозе, рассказы и новеллы, чтобы позволить молодым авторам заявить о себе. Призы за лучшее произведение выдавались четыре раза в год. Кстати сказать, первая публикация Эмиля Неллигана была именно в «Субботе» под псевдонимом Эмиль Ковар. В этом конкурсе приняли участие, кроме множества дилетантов, ставшие впоследствии известными Лувиньи де Монтиньи, Жан Шарбоно, Жозеф Мелансон и Альбер Лаберж. Особую известность получил некто Сильвио (предположительно, сам устроитель конкурса), который отличался завидным постоянством (он публиковался в течение шести лет, более ста двадцати публикаций!) и его тексты порой поднимались до определённых высот.
Среди тех, кто осваивал жанр стихотворения в прозе, был и Марсель Дюга, о котором мы уже говорили. 

Он был теоретиком «искусства для искусства», одной из центральных фигур журнала «Нигог», защитником «экзотистов» (Морэн, Делайе, Шопэн), одним из первых критиков, кто по достоинству оценил творчество Сен-Дени Гарно и Алэна Гранбуа, двух замечательных поэтов Квебека. Мы отмечали особенность критики Дюга, её поэтичность, парафраз, как принцип критического суждения. Вот пример его заметок о Робере де Рокбрюне, о котором мы будем ещё говорить:
«Да он пьян, этот Рокбрюн! ...
Но его опьянение – только вызов, пускай химеричный, могуществу смерти. О, непреклонная смерть! жестокая, злая, я слышу твой хохот бесстыдной гиены!
Да пьян он!...»

 А это – пассаж, взятый из его апологий Луи Фрешету, на смерть поэта:
«Покойся. И пусть божественный сон снизойдёт на тебя в глухой тьме вечности. Уже не станешь ты взывать и жаловаться снова, обильно сея шёпот, в котором, корчась, умирала твоя невысказанная боль.
Отважный искатель бесконечного вечерами безумного вдохновения выборматывал ты страсть неизъяснимого мучения и выговорился весь.
Покойся; твои обессиленные смертью руки не задрожат более молитвой или восхищением; твоё яростное сердце не взмоет более «к объятьям бриза».
Недвижен ты в пространствах бесконечных, страданий больше нет, и вздохов больше нет.
Душа состарилась и вот лежит в молчанье на ложе призраков таинственных и скорбных, во веки вечные упившись негой родной земли, блаженство и покой!
Покойся же...
В твоей руке наш мир так мал, что ты им можешь править по прихоте своей. И вот он жив одним твоим желаньем, и в нём творения твои – реальность и мечта. В твоих словах, что музыке подобны, в них – смысл, он был неведом прежде, и в нём – преображение, и в нём – исход волшебный, сладость сновиденья.
Тот новый смысл отличен от всего, к чему привыкли мы; он открывает двери, там – просторы мечты, воображения, искусства!
Там только можно обрести не только то, что нам даёт реальность земных законов, всех один удел, чему покорны все, но только не поэты. Ты скажешь слово и кругом цветут счастливые, восторженные лица! Во всех словах, что ты произнесёшь, ты сам и мысль твоя – волнение, дрожанье, она и устремленье и экстаз...»
Давайте присмотримся к поэтической прозе Марселя Дюга. Вот книжечка, которая прошла практически незамеченной, потому, что, на мой взгляд, она вышла невовремя. 

«Психея в кино» (1916) – небольшой сборничек Марселя Дюга, составленный из десяти текстов. Большинству из них предпослан «надзаголовок», который объясняется отдельно. Например, первый рассказ «Человек порядка» имеет надзаголовок «Тёплый душ», а пояснение говорит о том, как следует воспринимать этот рассказ: «Для чувственного и ироничного кино, расцвеченного лёгким сарказмом, порхающим вокруг подвижных дев, ласковых и прозрачных, как воды озера или зеркала». Кроме того, этот текст посвящён «двум юмористам». Почему же в надзаголовке значится слово «душ». Потому что нас окатываются «фривольным», «быстрым», «обжигающим», «итальянским», «антимилитаристским», «ледяным», «стонущим» и «подыхающим» душем. Практически сразу становится понятно, что  в этом сборнике привилегированное место отводится иронии и само-иронии. Это намерение автора отчасти выражает и эпиграф: «Ещё колеблющимся миражам моей юности, вызванным из памяти, когда глаза закрыты, а ночь более чем реальна». То же мы увидим и в заключительном тексте: автор пересматривает воображаемые фильмы своей юности, понимая, что сеанс давно закончился и пора покинуть зал.
Мы не зря говорим о поэзии в прозе. Эти тексты Дюга как нельзя лучше подходят под это определение: они – импрессионизм в литературе. Говорить о них, пытаясь передать сюжет, - довольно трудно. Поэтому я иной раз буду ограничиваться цитатой сколько-нибудь значимой из текста. Так в первом тексте на сцене персонаж, который любопытен своим внутренним монологом.
«В четверг, войдя около десяти часов в зал библиотеки Жак-Мари-Франсуа-Альфонс-Шарль-Николя Лё Тристан, чёлка свесилась на лоб, отряхнул пыль с одежды и, похожий на раненого пеликана, притулился к этажерке бесчисленных словарей
И вот этот человек с горечью констатирует, что превратился в «человека порядка». Но его внутренний голос подсказывает ему, что это не худшее, что могло бы произойти в его жизни, что к жизни следует относиться как к игре, а игре никогда не следует придавать чрезмерного значения. Игре надо предаваться с детской непосредственностью.
«Главное – не дать себя заморочить, не слишком принюхиваться к запаху роз, не думать, что любое прикосновение руки – искренне.»
По мнению персонажа Дюга, надо стараться  быть не слишком серьёзным или слишком логичным, а надо культивировать «поэтический беспорядок» и в своём воображении «увидеть комедию всех и всяческих извращений». Согласитесь, довольно богемное восприятие мира.
«На маленьких шляпках» - другой рассказ Дюга – своеобразное наблюдение за поведением женщин на улице. Шляпки украшены цветами или перьями, и, если судить по шляпкам, то среди женщин есть совершенно неприступные и другие, более чем доступные.  Приходится признать, что взгляд Дюга скептичен, пессиместичен и порой мизогинистичен, но стиль – безупречен, лёгок, ироничен... хорош.
«То был маленький мальчик» - рассказ, похожий на басню. Речь идёт о маленьком скрипаче, вечно грустном, ну или, скажем, томном, единственной настоящей страстью которого было то, что в Квебеке называется épluchette de blé d’Inde, чему нет аналога в русском языке, но это когда «раздевают» початки кукурузы.  В Квебеке это целых ритуал, своего рода праздник, у которого нет своего специального дня, а только когда убрали урожай. Так вот беды и неудачи скрипача вызывают у автора не сострадание, а насмешку, к чему мы, воспитанные в христианской традиции, не привыкли, но что само по себе не так глупо.
«Федра» символизирует разрушительное начало, когда дело касается любви.
«Если она мечтает, то это для того только, чтобы унизить образ героя. Она тем живёт и этим же умирает. Явления природы, ночь и день, всё служит, чтобы утолять её любовный голод. Даже воздух, который она вдыхает с жадностью, кажется ей насыщенным кровью того, кого она любит. А солнце, этот шар светящегося жара, напоминая ей о её происхождении, заставляет струиться в её жилах огонь негасимый.»
«Мадмуазель Италия». Дюга очарован девочкой-музыкантом, которую он повстречал на улице. Он начинает выдумывать её прошлое, пророчит ей нищенское будущее и сам же восхищён своей способностью грезить, глядя на свою вдохновительницу:
«И будь благословенна та юная жительница очарованной страны, будь благословенна она, способная привнесть в тусклые будни канадской жизни дурманящие видения солнца и вызвать к жизни дремлющие до поры звуки музыки! Сестра Грациелла, ты воскрешаешь во мне видение террас Позилиппа, Соренты, где жизнь казалась столь прекрасной!»
«Плюшевый мишка в пижамке цвета хаки». В этом рассказе Дюга особенно циничен, едок. Этому рассказу предпослан надзаголовок «душ антимилитаристский». Не трудно догадаться, что Дюга, увидев медвежонка в военной форме, возмутился до глубины души и восстал против всех, кому близка война: против политиков, торговцев, священников.
«Это означает не то же самое для других животных, называющих себя разумными, ставших хозяевами земли. А чтобы лучше проиллюстрировать свою мысль, я готов поклясться перед всеми богами, что наши империалисты располагают для своей торговли пушечным мясом, своей торговли всем и вся, и Евангелием и прочими святыми книгами, и что для них любое другое животное будет низшим, значительно низшим.»
Если обобщать, то можно сказать, что Дюга восстаёт против любой человеческой глупости, против людского идиотизма.
«Поражение весны» говорит о ликовании природы, о весеннем солнце, о том, как всё оживает... ради чего?
«Ложь, величайшая ложь! Эта весна согревает сердца пустые, души, в которых больше нет надежды. На вспаханных войной полях, орошённых кровью, вытоптанных конскими копытами, возможна одна лишь жатва: скошенное поколение молодых людей, моих братьев, желавших понять и понять не сумевших, потому что их уничтожила смерть, хотя они умирать не хотели
В рассказе «Ноктюрн» автора преследует мысль о самоубийстве и ему надо выговориться, всё сказать без утайки, выложить всё, как на духу, чтобы не наложить на себя руки.  И это - единственный способ избавиться от этого наваждения.
Рассказ «Обращение к умершей», как говорит о том название, посвящён рассуждениям молодого человека о том, как ему избавиться от «ежедневной смерти» в воспоминаниях. Его возлюбленная умерла, но память о ней будоражит воображение юноши:
«Видения окружают меня, стоят возле моего стола. Они берут меня за руку, они обнимают меня и это смертное объятье, как прощание, когда душа покидает тело, когда жизнь уходит, а ты этого не понимаешь. И среди круговорота видений есть одно – святой образ женщины за лёгкой вуалью, сквозь которую пытается проникнуть твой горящий взор, исполненный отчаяния; она целомудренна и скромна даже в смерти, она пытается скрыть свои раны. Её образ хранит её земные черты, но сама она уже далеко. В своём райском небытие она не примерила на себя идеальные формы, которые так часто присущи нашим видениям, что стали общим местом. Нет, она предстаёт, как если бы во плоти. И я люблю её такой, потому что именно такой я её помню, подобной мне, человечной, так, что я могу думать, что она ещё жива.»
«Пустые жалобы о вернувшемся прошлом»
«Есть жалобы, которые ты отпускаешь бродить по дорогам, жалобы, которые никто никогда не должен бы слышать, от которых возликовало бы жестокое сердце.
А ты их отпустил, эти жалобы, ночным шёпотом, ты не удержал их: семена, развеяные по ветру, которые не узнают своих причин, слово, которое скрепило бы их, слово, подобное склепу, которое сохранило бы и сохранилось само. Но твои жалобы все потеряны, все – в ночи, все – до единой.»
И последний текст из этого сборника «Прощание с Психеей». Если Психея – это символ мечты, сна, своего рода воображаемое кино, то в этом рассказе автор отказывается от своих мечтаний. Мне хотелось бы перевести эту небольшую поэму в прозе целиком.
«Прощай, Психея!
Я расстаюсь с тобой.  И теперь ты для меня почти чужая. Как если бы живой труп. Ты теперь, как если бы тебя никогда и не было. Теперь, без меня, твоя жизнь станет тяжкой ношей, некому будет выслушивать твои жалобы, никто не откликнется на твои упрёки, никто не станет потакать твоим прихотям, сочувствовать твоим воспоминаниям.
Я ухожу, Психея, в иную жизнь. Да и тебе довольно унижений, быть связанной с кинематографом. Я мог бы наградить тебя одиночеством, чтоб ты могла хитрить с собой, разыгрывая безутешность. Но я решил привести тебя в это место паломничества толп, уничтожить тебя, выставив на всеобщее обозрение.
Прощай, Психея!
Я собрал для тебя в сноп света орудиями твоих пыток завядшие розы, угасшие чувства, всю жатву распятых желаний, неутолённых жажд. Возьми их.
Однажды, скоро, хозяин кинематографа явится, чтобы объявить всем о твоей смерти. Испей же горчайший настой моей жестокости: это твоя цикута! И умри, в последний раз вслушиваясь в стенания твоих ран.
Умри же, Психея, умри верной себе, храня свою правду. Я сохраню память о твоих тусклых глазах, в которых замерло, как в кадре, море.
Я всегда буду усмехаться, вспоминая горячку твоих жил, твоё добро, которое так скоро стало твоим смятением.
Но пока не правратилась твоя добродетель в зыбкое воспоминание, я прижму тебя к груди, моя ослеплённая нищенка; ты мертва своей жизнью, но ещё вздрагиваешь, осуждённая зравым смыслом на жертвоприношение и смерть.
Прощай же, моя трагичнейшая Психея!

Проблема сборника Марселя Дюга «Психея в кино» в том, что его трудно отнести к какому-либо жанру.  Это поэтическая проза или стихотворения в прозе, поэтические эссе, басни, рассказы? Отчасти всё это и что-то ещё. Этой книге не дано устареть, если не брать в расчёт некоторые реалии, которые ушли в прошлое... поэтому нет ничего удивительного в том, что относительно недавно этот сборник был переиздан дважды. Дюга ироничен, его взгляд на человечество можно было бы назвать трагическим, но, как мне кажется, абсолютно современным. 

Когда Марселю Дюга стукнуло 60 лет, он решил издать ещё один сборник текстов, иначе не скажешь. Назывался он говоряще, Paroles en liberté, что можно перевести и как «Свободная речь», и как «Речь освобождённая», т.е. «на свободе», но общий смысл названия ясен: Дюга всегда был несколько в стороне от всех течений и, хотя он славил экзотизм, как критик он отдавал должное и почвенничеству. Сам же он пытался быть «над схваткой».

Высказаться однозначно по поводу этого сборника довольно трудно. Можно было бы обозначить собранные им тексты как импрессионистские, или  абстрактные, но так или иначе приходится прибегать к художническим вокабулам. Столь же трудно сказать, о чём эти тексты. Поэтому приходится говорить об истории их создания. Многие из этих стихотворений в прозе, а порой и целых поэм, были уже опубликованы прежде. Сам Дюга говорит об этом там: «Слабость, присущая многим и легко извинительная, вернуться к творениям своей юности...»
Вот, например, первый текст, озаглавленный «Опьянение». Идёт ли речь об опьянении? Отчасти – да. Но только отчасти. И не это главное. Ведущим, как мне кажется, является то, что автор способен воображать нечто и капризы его воображения способны увести его довольно далеко:
«Опьянение овладевает тобою и ты идёшь, пошатываясь, среди сонмища звуков, запахов, каких-то придушенных слов любви. Кто объяснит фантазии, роскошные пиры, возникающие в воображении и бесследно исчезающие миры! Ты – король во дворце, который вдруг обрушивается на твою голову, ты – творец форм, которым не дано родиться на свет, творец той нимфы, которая, как вещь, замкнутая в себе, вдруг самоуничтожается, стоит только упасть звезде, и вот – одна лишь ничтожная и бессмысленная черта и ничего больше!»
Понятно, что это погружение в воображение не всегда по-райски радостно, особенно ночами, когда мучает бессонница, когда трудно удержать поток безрадостных мыслей:
«Какая ночь! Создающая статую из всех страданий и мучений тела, из миражей чувств, из уверенности, что созданное будет пугать и морочить молчанием, в котором утренний стон птиц исчезнет вместе с клубами колокольного звона.»
Как усмирить предутреннюю тревогу, если
«Моя былая нежность, до всех потрясений, стучится в двери. Я открываю ей двери и вот она, как бывшая любовница, кладёт мне ладони на лоб, прижимает к себе и баюкает, точно дитя, чьё сердце разрывалось от плача, но вот успокаивается, утишается, стихает.»
И это только начальное стихотворение. Оно открывает книгу, в которой пять частей, разновеликих и разноценных. Меня привлекла третья часть «Апарт», т.е. реплики произносимые вне диалога, часто – монолог в сторону, вне контекста. В этой части Дюга возвращается мыслью к своим друзьям-экзотистам Делайе, Морэн, Шопэн, к неведомой Жанне Нугье, к той итальянке-музыканше, которая фигурировала в сборнике «Психея в кино» и к своей бывшей возлюбленной.
Интересна также четвёртая часть, посвящённая Канаде. В ней Дюга использует фольклёрные песни, которые известны любому, кто говорит на французском или кто хотя бы изучал этот язык в канадских языковых школах. Интересно его переложение этих песен. Образ Канады у Дюга сливается с собирательным образом женщины, любовь к которой становится любовью к отчизне.
В истории квебекской литературы Дюга занимает не самое видное место, но это был талантливый писатель, модернист с задатками сюрреалиста, который ни в чём не изменил себе, своим убеждениям. Будучи литературным критиком он пытался примирить экзотизм и почвенничество, но Дюга поэту, увы, не хватало материальности, и поэтому его творчество кажется излишне умозрительным. Но, кто мы такие, чтобы судить поэта?


[1] Буквально можно было бы перевести «ткань, материя страны»