Tuesday, 15 May 2018

Антологии квебекской литературы - 33 - Эмиль Неллиган

Эмиль Неллиган

(1879-1941)

На этот раз речь пойдёт о самом известном поэте Квебеке, о самом богемном поэте, для которого кроме поэзии вообще ничего в жизни не существовало. О нём рассказывать легко, потому что уже существует как минимум пять биографий, уже издано полное собрание сочинений с удивительно полной вступительной статьёй Люка Лакурсьера, замечательного квебекского литературоведа, было множество переизданий его стихов, некоторые иллюстрированные известными квебекскими художниками, среди которых такая величина как Жан-Поль Лёмьё. Неллигану посвящены театральные пьесы, многие его стихи положены на музыку, о нём сняты два документальных фильма и один художественный, на сценах национальных театров с большим успехом прошла опера, либретто которой было написано Мишелем Трембле (а это писатель с мировой известностью!). Многие и многие писатели так или иначе обращались к образу Неллигана в своих произведениях. Что и говорить, материалов об этом поэте предостаточно и они более чем доступны.
С другой стороны, говорить о Неллигане очень сложно, потому что это не просто удивительный поэт, это – литературный миф. Может быть поэтому и стоит поговорить больше о формировании этого мифа, попытаться ответить на вопрос: почему именно Неллиган стал национальным поэтом Квебека?

Если верить биографиям, то в Неллигане соединились два начала, которые необходимы для рождения мифа: гениальность и сложная, трагическая судьба. Его гениальность была такова, что в конце-концов его упекли в психушку, где он прожил больше сорока лет(!), а это, разумеется, повод, чтобы разглядывать его стихи в лупу пристальности. Самый факт, что из шестидесяти лет своей жизни сорок он провёл в психиатрических лечебницах, делает его фигуру уникальной и заставляет задуматься: а что, если поэзия – это уже психическое расстройство? Конечно, в начале ХХ века психиатрия в Квебеке была в самом зачаточном состоянии. Диагноз, шизофрения и преждевременная деменция, мог быть поставлен в значительной мере предвзято. Легко предположить, что экзальтация поэта, употребление им алкоголя, абсента и, возможно, других, ещё более сильных наркотических средств,  послужили причиной для его интернации в соответсвующем заведении. Вполне возможно, что государственная цензура, церковь, усмотрела в поведении поэта открытый вызов общепризнанным нормам. Как знать? Можно строить догадки... а это и есть начало мифа. Не так ли и сам Квебек был «интернирован» английским владычеством?! О, так можно далеко зайти!
И что вы думаете, в 1980 году, после провала референдума о суверенитете Квебека, Жан Лароз написал эссе «Миф Неллигана» в духе психоанализа, в котором усмотрел в образе поэте аллегорию народа, который «заставляют замолчать сразу же после его триумфа во время открытого для публики сеанса монреальской литературной школы 26 мая 1899». «Пароксическая переоценка триумфа (читай, победа Квебекской Партии на выборах 15 ноября 1976 года) определила неоправданное уныние и разочарование сразу после референдума.»  В обоих случаях Лароз усматривает неспособность поэта и народа совладать со своим собственным гением. Естественно, что это – всего лишь аллегория, но другой квебекский преподаватель литературы и писатель по совместительству Франсуа Эбер, ответил на это эссе самым суровым образом, сказав, что речь в данном случае идёт не о мифе Неллигана, а о «театре абсурда самого Лароза».
Ещё одно произведение, на этот раз – Бернара Курто «Неллиган не был сумасшедшим» (1986), добавляет к мифу поэта ещё одну черту. Автор, назвав так «литературную биографию» Неллигана, предположил, что Неллиган решил симулировать сумасшествие, чтобы тем самым решить многие житейские проблемы. Курто цитирует выдуманный им самим личный дневник Неллигана, воспроизводит внутренние монологи поэта, но, конечно же, всё это – фикция, возможно, ничего общего с действительностью не имеющая. Достаточно почитать  воспоминания Ги Делайе (Франсуа-Гийома Лаэза), писателя и психиатра, в то время бывшего ещё студентом и почитателем таланта поэта, чтобы понять, что болезнь Неллигана не была притворством.
Паскаль Брисетт в 1998 году написал книжку «Неллиган во всех его состояниях». Он рассуждает о Неллигане как о национальном мифе, в котором поэт одновременно и огонь и вода, и лев и бабочка, и Прометей и Икар, звезда и отбросы общества. Эти антитезы эмблематичны и означают попытку соединить воедино все возможные противоположности, чтобы показать всю сложность личности поэта и тем самым поднять его на ещё больший пьедестал. Сын отца-ирландца, чиновника, с которым у него не было душевных отношений, и матери-француженки, пианистки, беззаветно любящей своё дитя, Неллиган воплощал в себе противостояние двух наций, отдавая предпочтение французской, а это не могло не импонировать сторонникам сепаратизма. Но это смешение двух кровей, совершенное знание обоих языков (известно, что Неллиган зачитывался стихами Эдгара По) добавляла в культурный потенциал поэта. В этой связи смешным кажется заявление Сергея Есенина, что иностранные языки мешают ему «чувствовать по-русски»; впрочем, у великих свои резоны.
После «тихой революции», когда оба языка снова стали своего рода антогонистами, билингвизм Неллигана стал казаться чем-то подозрительным. А несчастья поэта стали усматривать именно в этом факте языковой раздвоенности (ну, точно язычок у змеи!). Жан Етье-Блэ, литературный критик и писатель, дипломат и преподаватель литературы, говорит о двойственном происхождении Неллигана с усмешкой: «Так отзываются в поэтической жизни народов небесные преступления в родительских спальнях.»
Та же идея звучит лейтмотивом в опере Мишеля Трамбле, идея о невозможности смешения двух культур, английской и французской, в «нормальной семье»: «Отец англичанин. Мать француженка. Дети вынуждены выбирать между отцом и матерью. Семья, изначально разделённая надвое, обречена на неудачу.»

Говоря о Неллигане, нельзя не вспомнить о его покровителе и первом биографе Луи Дантэне (1865-1945). Был он великолепным стилистом, стал священником, потому что было ему явление Святого духа, но потом он разочаровался и хотел было вообще порвать с церковью, но пожалел своих родителей. Он стал вести скромную жизнь типографа-печатника при церкви, потом, уже «похоронив» Неллигана, в 1904 году уехал в Штаты...
Он начинает свою вступительную статью к подготовленному им первому сборнику стихов Неллигана так:
«Эмиль Неллиган умер. Если глаза его ещё не закрылись, если сердце его ещё продолжает сокращаться биологической жизнью, то душа его, та, что очаровывала нас своей странной, мистической прелестью, и мозг его, в котором зарождались без всякого порядка гениальные поэтические прозрения, и чувства его сердца, наивные и честные, какими бы гадкими они не казались внешне, словом, всё то, чем был для нас Неллиган, что мы любили в нём – умерло. Невроз, это дикое божество, дав ему то, что только может дать гений, сожгло его, отобрало его у нас. Избалованное его дарами дитя, бедный поэт стал жертвой Невроза. Оно уничтожило его, как прежде безжалостно уничтожило Хежезипа Моро[1], Мопассана, Бодлера, и скольких ещё, на которых Неллиган хотел бы походить, как уничтожает оно всех, кто преклоняет колени перед его алтарём
В книге «Потерпевший крушение на Золотом Фрегате[2]» литературовед Иветта Франколи берётся утверждать, что настоящим автором опубликованных произведений Эмиля Неллигана был Луи Дантэн. Того же мнения придерживался и Клод-Анри Гриньон, признанный классик квебекской литературы, в своих «Памфлетах Вальдомбра» (1938), правда, завуалировано и без того, чтобы назвать имя Дантэна. Узнав об этом, Дантэн написал опровержение, вступаясь за честь Неллигана. Он написал открытое письмо своему другу, политику Жюлю-Эдуарду Прево, в котором заявлял, что тексты, опубликованные им в сборнике были подлинно неллигановские и, если он и исправил что-либо в этих текстах, так только грамматику и отчасти синтаксис, но ни в коей мере не посягнул на дух и букву поэзии Неллигана: «Я не переделывал стихов Неллигана, потому что был не способен этого сделать.» То же подтверждает Жермэн Больё, адвокат, бывший президентом литературной школы в Монреале в момент, когда в неё был принят Неллиган; Больё отвергает предположения Вальдомбра, как человек знавший лично Неллигана и видевший, как поэт творит во время закрытых сеансов школы.
14 сентября 1937 года в газете «Отечество» было опубликовано интервью с Эмилем Неллиганом. Встреча Неллигана с его подругой Мадлэн Хaгенен была описана журналистом Эрве де Сен-Жорж. Озаглавлена эта статья была так: «Из-за чрезмерной гениальности Эмиль Неллиган обречён жить в трагических грёзах, которые прекратятся только с его смертью». Нам бы хотелось воспроизвести отрывок из этой статьи здесь, в наших «Квебекских Тетрадях».
Мелкий, холодный дождь льёт обильными слезами по высоким серым башням и хлещет с порывами ветра в запотевшие стёкла. Серые тяжёлые тучи набухли над самыми верхушками деревьев, а с земли волочатся шлейфы тумана, которые цепляются за ветки кустарников.
В госпитале – привычная утренняя сутолока. Проходят врачи в белых халатах. Медсёстры и монахини молчаливы, заняты своими делами. Звонкие стены усиливают эхо, которое поднимается по широким каменным ступеням вверх и расходится по всем этажам этого огромного и мрачного здания, в котором содержатся 5775 душевнобольных людей, коих обслуживают 800 человек медперсонала.

«Я беседовал с «мертвецом»... с человеком, который последние тридцать пять лет был огорожен от общения с живыми, который не покидал территории этого малого города – госпиталя Сен-Жан-де-Дьё, с человеком, чей гений был столь велик, что его разум пережил величайшую катастрофу, когда его обладателю было всего 18 лет... с поэтом, который мог бы достичь высочайших вершин, если бы эта трагедия не оборвала до срока его творчество... я беседовал с Эмилем Неллиганом.
Силуэт высокого человека с седеющими волосами вырисовывается в кадре двери. Это – Неллиган. Он колеблется на пороге комнаты, чистой и весёлой, где ждут его подруга детства, мадам Хагенен, больше известная по её журналистскому псевдониму Мадлэн и представитель газеты «Отечество».
Врач Родольф Ришар, помощник заведующего госпиталем, сопровождает Неллигана. Неллиган несколько напряжён, шагает ровно, но скованно, его голубые глаза блуждают в неведомых далях его грёз. Он одет чисто, в строгий серый костюм. Его бархатный голос звучит ровно. Он тотчас узнал свою подругу, мадам Хагенен, и стал с тревогой спрашивать об их общих знакомых, потом, взяв сигарету, стал говорить о поэзии.
Он прекрасно помнит свой «Золотой Фрегат», восхитительное стихотворение, которое он сочинил ещё подростком. По моей просьбе, он прочитал его целиком и лучше, чем могли бы это сделать чтецы-декламаторы. Его голос глухо вибрировал, и не было ничего трогательней этой картины: «живой труп», магическими словами говорящий о гибели своих умственных способностей.
Золотой фрегат
Сверкая золотом, прозрачный плыл фрегат,
И к чуждым небесам подняв стрелу бушприта,
Смеялась впереди нагая Афродита,
И берег вдалеке был счастлив и богат.

Но шквал предательский, под пение сирены,
Срывая паруса, разбил его о риф,
И к чёрным пропастям дорогу проторив,
Покинул синеву обломок жизни бренный.

Мой золотой фрегат, сокровища твои
Разделят в гибельном подводном забытьи
Тоска и ненависть – пираты горькой бездны.

О сердце, шлюпкою на палубе пустой
Ты мечешься – любви обломок бесполезный,
В воронку чёрную затянутый Мечтой![3]
                     C'était un grand Vaisseau taillé dans l'or massif.
                  Ses mâts touchaient l'azur, sur des mers inconnues ;
                     La Cyprine d'amour, cheveux épars, chairs nues,
                             S'étalait à sa proue au soleil excessif.
                          Mais il vint une nuit frapper le grand écueil
                        Dans l'Océan trompeur où chantait la Sirène,
                            Et le naufrage horrible inclina sa carène
                      Aux profondeurs du Gouffre, immuable cercueil.
               Ce fut un grand Vaisseau d'or, dont les flancs diaphanes
                      Révélaient des trésors que les marins profanes,
                     Dégoût, Haine et Névrose ont entre eux disputés.
                          Que reste-t-il de lui dans la tempête brève ?
                           Qu'est devenu mon cœur, navire déserté ?
                            Hélas! Il a sombré dans l'abîme du Rêve !

 
Воцарилось молчание. Неллиган стоял, задумчивый, потом сел на стул и помрачнел.
- Вы помните ещё что-нибудь из того, что вы написали? – спросил я его.
Он не отвечал. Тогда я стал медленно цитировать:

Я ощущаю в себе полёт птиц гениальности,
Но клетка упала из рук, и вырвались птицы.
Сердце разбилось, их крыльям стремиться
В белую злую глазурь церебральности.

Неллиган поднял на меня глаза и ответил почти шёпотом:
- Да... я помню...
И, помолчав, он сказал:
- Потом,.. позже,.. будет время... когда я ещё напишу стихи...
- Кого из поэтов вы любите больше всего?
- Альфреда де Мюссе, - сказал он, - Недавно я перечитал его собрание сочинений, мне дал почитать один друг. Мне нравится и Виктор Гюго, Поль Верлен, Рембо, Роллина.
- А их канадских поэтов?
- Гонзальв Дезольнье, он был моим другом. Это был великий поэт, которого никто не понял. Мне было так больно, когда я узнал о его смерти... Он умер, увидев меня... но я ещё с ним встречусь... потом... с ним и со многими другими... Они приходят оттуда... но они со мной не разговаривают... иногда так видят умерших... я тоже, я мёртв... уже тридцать пять лет, но, когда я так говорю, я использую аллюзию.
- Вы ещё пишете стихи?
- Нет... теперь не пишу... во всяком случае, не мои собственные... я больше не могу... Я пока только переписываю... но потом... позже... возможно... Моё последнее стихотворение было «Красный Паяц»... но я его не закончил.
Беседа становится тягостной. В его памяти пробуждается сонм воспоминаний. Его взгляд становится отсутствующим, его голос всё более глухим.
- Не могли бы вы написать мне несколько строчек и оставить мне автограф на память?
- С удовольствием, - ответил Неллиган.
Он пододвинул к себе маленький столик и твёрдой рукой начертал несколько строк, трагичных, потому что они в полной мере отражают образ его разбитой жизни:
Он подписал, протянул мне листок и сказал: «Это для вас... на память... Я даю это вам и надеюсь, что это доставит вам удовольствие».
- Вы позволите сделать фотографию с вами ?
- Разумеется, - согласился он, - если только доктор Ришар и вы тоже будете на фотографии. Мне бы хотелось тоже иметь фото на память...
- Я пришлю вам фотографию.
- Очень вам благодарен... я сохраню обязательно.
Мадам Ханеген сменила тему разговора, оживляя прежние воспоминания. Неллиган с интересом рассуждал на темы прошлого, которое похоже было яснее для него, чем настоящее. В какой-то момент он спросил: « Вот кого я давно не видел, так это мадмуазель Идолу Сен-Жан... она вышла замуж?... Я тоже слышал, что Оливар Аслэн умер... в молодости он был очень талантлив...
Неллиган грустно улыбнулся, когда я сказал, что он – один из немногих канадских поэтов, упоминаемый в энциклопедии Ларусс. В статье говорится: «Он умеет придать утончённость его гениальному неврозу. Его «Романс Вина» великолепен».
- Ну и зачем мне это? – прошептал он...
[...]
Интервью завершено. Неллиган кажется несколько усталым.
- Вы ещё вернётесь поговорить? – спросил он, - Мне так приятно, что обо мне ещё вспоминают.
Он протянул руку и долго не выпускал моей руки. Его глаза были грустны и красноречивы. Потом он выпустил мою руку, отвернулся, отошёл, медленно, звук его шагов потерялся там, куда привела его судьба. И тут у меня защемило сердце...»
(продолжение следует)


[1] Французский писатель, поэт и журналист (1810-1838)
[2] Два названия стихотворений Неллигана
[3] Перевод Р. Дубровкина. Разумеется, каждый переводчик может привнести что-то от себя в переводимое стихотворение. Но в данном случае, мне кажется, что переводчик несколько злоупотребил своей свободой. Корабль Неллигана не прозрачен, это не Летучий Голландец, он массивен, из чистого золота, он огромен, его мачты касались небес. Что касается стрелы бушприта, то получается неразбериха: где была Афродита? Где именно «впереди»? Появление ветра и бури, которые разбили корабль о рифы – всё это дань шаблонам. У Неллигана, корабль ночью сам наткнулся на риф, разумеется, не без помощи сирен, и потонул, да, так просто. И уже на дне океана корабль, его борта, стенки и перемычки стали полупрозрачны, явив сокровища трём незадачливым морякам, Отвращению, Ненависти и Неврозу, которые не могли их поделить, что и явилось причиной гибели корабля. Ну, и последнее трестишие тоже не совсем верно передаёт мысль Неллигана. Нет речи о любви, нет никакой дополнительной шлюпки, которая мечется по палубе (это, извините, вообще бред), а есть сравнение корабля с сердцем поэта, которого мечта увлекает в свои бездны. «Золотой корабль» – самое известное стихотворение Неллигана и перевести его достойно на русский – задача неимоверной сложности. Поэтому вариантов может быть сколько угодно. Вот, например, несколько более точный перевод И. Васильевой:
Я видел Корабль золотой и огромный:
Высокие мачты касались лазури;
К украсившей нос обнажённой фигуре
Богини Любви льнули солнце и волны.

А ночью обманной в дали неизвестной,
Среди Океана, где пела Сирена,
Он врезался в риф - и, не выдержав крена,
Навеки исчез, похороненный Бездной...

Осколки того Корабля золотые
Делили безбожники-волки морские,
Объятые Злобой и мерзкой Враждою.

Осталось ли что-нибудь в холоде моря?
А кто мне ответит, что стало со мною?
Я тот же корабль в чёрной пропасти Горя!
Разумеется, и ваш покорный слуга не мог упустить случая вступить в поэтическое состязание и дать свою версию этого замечательного стихотворения:
То был большой корабль с обшивкой золотой.
И мачтами лазурь небес он достигал,
Форштевень бюст Венеры украшал,
Нагой, с власами по плечам, сияя над водой.

Но ночью Океан и пение Сирен
Его сменили галс и увлекли на риф.
Крушенье корабля двукратно повторив,
Киль преломив и дав ему смертельный крен.

То был большой корабль, и трюмы пόлны златом,
Сокровища никак не поделить пиратам –
Презренью, Ненависти и Неврозу.
И что теперь корабль? Покоится на дне,
Как гроб моим мечтам, как сердцу – сон и грёзы!
Всё в прошлом, всё – во мне, всё – в глубине.

[4] Заключительные строки «Золотого Корабля»
[5] На фото: доктор Родольф Ришар, журналист Эрве де Сен-Жорж и, сидя, Эмиль Неллиган.

Saturday, 5 May 2018

Антологии квебекской литературы - 32 - Часть третья 1895-1930

Начало модернизма в Квебеке

(1895-1930)

Этой тетрадью мы открываем новый период в истории квебекской литературы. Этот период характеризуется с одной стороны модернизацией общества и культуры в целом, а с другой – реакцией традиционалистов, которые составляли духовную элиту того времени. Начало периода модернизма, а лучше было бы сказать «обновления», в квебекском обществе связано с возникновением так называемой монреальской литературной школы. В первый раз франко-канадские писатели образуют своего рода маленькую поэтическую богему.
В Монреале уже, а не в Квебек-сити, как в 1860 году, намечается литературное обновление и происходит это вместе с урбанизацией и индустриализацией провинции. Монреаль привлекает к себе и деревенских жителей, и иммигрантов из Европы. В 1895 году в Монреале насчитывается 250 тысяч населения, в 1914 – полмиллиона, в 1930 – миллион. Развивается транспорт, возникает множество заводов и фабрик, принадлежащих в основном англо-канадцам и американцам, создаётся касса взаимопомощи Дежардэн, первый народный банк в Квебеке, появляется уникальное, католическое профсоюзное движение, католические синдикаты(!)... и в той же мере развивается индустрия развлечений.
Театр стал заметен с появлением залов, пригодных для театральных постановок, например, Национальный Монумент, и с возникновением постоянных театральных трупп, в частности Национального Театра (1900). Эрнест Уиме открывает в 1906 году первый кинотеатр, чем навлекает на себя громы и молнии монреальской епархии, но даже она бессильна остановить это более чем успешное и модное предприятие, пришедшее из США. Массовая культура укореняется в Монреале благодаря театру, кино, мюзик-холлам, кабаре и множеству разнообразных газет. Эта американизированная культура отныне составляет часть культурного горизонта жителей Монреаля.
Но квебекская франкоязычная элита предпочитает европейскую модель, а точнее – парижскую. В 1896 году Эдмон де Невер мечтает «увидеть рядом с коммеческим и индустриальным Монреалем Монреаль литературный, артистический, учёный». Это именно то, что хотела воплотить монреальская литературная школа, когда она организовывала открытые для публики выступления в Национальном Монументе и во дворце Рамзей в 1898 и 1899 годах. После триумфа Эмиля Неллигана на последнем из открытых собраний этой школы, она практически перестала существовать, но дух модернизма уже захватил умы многих и многих. Несколько литературных салонов подобных салону Робертины Барри, одной из первых журналисток в Квебеке, светской дамы и покровительницы Неллигана, позволяют писателям этого направления показать себя. Оливар Асселэн и молодые писатели франкофилы и националисты электризуют атмосферу одновременно литературную и политическую. Тогда же возникает и первое размежевание : с одной стороны – эпигоны Неллигана, которым близка литература Парижа и его богемы, с другой – регионалисты, искатели «канадской души», той самой, загадочной и необъяснимой, особенной, похожей по основным показателям на «русскую душу». Эта оппозиция новаторской богемы, представителей которой стали называть ещё и экзотистами, и традиционалистов-регионалистов очень скоро  выродилась в конфликт эстетик и идеологий. Лишь некоторые литераторы не приняли ту или и иную сторону в этом конфликте, окончательно оформившемся к 1918 году, когда появился журнал «Нигог[1]».
Зерном этого конфликта стал язык литературы. Экзотисты использовали язык рафинированный в богемных дистиляторах Парижа и почитали владение языком определяющим критерием для оценки эстетических качеств любого текста; регионалисты, в свою очередь, настаивали на тематике почвенничества и использовании специфического языка «наших», что в скором времени Поль Дебьен окрестит «жуалем», «лошадиным языком». Понятно, что конфлик этот не мог быть исключительно эстетическим. Он включал в себя и моральные аспекты писательства и его политическую окраску.
Идея национальной литературы, не найдя консенсуса, каковой был найден во времена аббата Касгрэна и благополучно утрачен практически сразу же, приняла довольно агрессивную позицию по отношению к модернизму. Связано это было с тем, что церковники забили в колокола, видя «либерализацию нравов», а глашаями моральных принципов католицизма стали, каждый на свой манер, Камиль Руа и Лионель Гру, о которых надо будет обязательно поговорить отдельно.
Национальная литература оказалась невозможной без определения национального характера, национальной самобытности франко-канадцев. Чем она отличается от французской? Иные, среди которых был известный французский критик Шарль аб дер Халден, заявляли, что таковых отличий нет и быть не должно. Можно ли  создать национальную литературу, используя язык и эстетические модели, заимствованные у Франции? Камиль Руа называл Неллигана «не слишком национальным» поэтом, а Клод-Анри Гриньон, по мнению другого литературного критика, сторонника модернизма, Луи Дантэна, использовал канадианизмы «сверх всякой меры». Вопрос, которым задавались многие писатели того времени, можно было бы сформулировать так: возможно ли создать по-настоящем «литературное» произведение, если оно призвано быть в первую очередь «национальным»?
Подобные дебаты постепенно формировали тот и другой литературные лагеря, давая им определённую автономность. Кризис 1929 года и фашизм тридцатых годов придали этому конфликту дополнительную остроту. Освоение новых земель, идея церкви, преподносимая как единственно возможное решение проблемы безработицы и нищеты, натыкалось на реальность изменившегося, уже вполне индустриального общества. Самые удачные, ставшие классическими, почвеннические романы того времени на деле показывали мир уходящий. Именно в это время появляются настоящие великаны модернизма Алэн Гранбуа и Сен-Дени Гарно. Их обращение к общечеловеческим темам и исследование внутреннего мира человека превосходят конфликт экзотистов и регионалистов, будучи одновременно всецело включёнными в контекст поколений между двух мировых войн. Увы, они найдут своих читателей только через поколение.
Очевидно одно: в период от 1895 года до 1930 доктрина «национальной литературы» вошла в столкновение с доктриной «универсальной», космополитической  литературы, традиционалисты и модернисты по-своему, но с одинаковой убеждённостью отстаивали своё понимание предназначения писателя и писательской свободы, литературы элитарной и литературы массовой. Индустриализация и развитие транспорта сделали Европу доступней для франко-канадцев и влияние Европы, особенно Парижа, на литературную жизнь Квебека в начале ХХ века трудно переоценить.
Уже в 1891 году журнал «Эхо молодых» (если переводить буквально, но на самом деле лучше было бы сказать «Дело молодых»), которым управлял настоящий денди Виктор Грёнье, начинает широко публиковать поэтов символистов и декадентов. Годом позже Эдуар-Зотик Массикот в своём издании «Гланёр» («Собиратель»[2]) цитирует Верлена направо и налево, посвящая ему множество статей. Тогда же шестеро студентов из колледжа Сент-Мари, Анри Дежардэн, Лувиньи де Монтиньи, Жан Шарбоно, Поль де Мартиньи, Жермэн Больё и Албан Жермэн, под провоцирующим названием «Шестёрка Губок» организуют монреальскую богему и создают Монреальскую литературную Школу (МлШ). Своим почётным председателем они выбирают в 1898 году Луи Фрешетта и устраивают публичные выступления. Но в отличие от квебекской литературной школы 1860 года, они отмежёвываются от патриотизма, защищая модернистское искусство и либеральные идеи.  Они приглашают на свои вечера представителей французского консульства и открыто афишируют свою приверженность ко всему французскому и европейскому. Шарбоно напишет позднее: «Всё, что исходило из Франции, было для нас магическим, очаровывало нас.»
Всё это не могло не вызвать определённой реакции со стороны духовенства, хотя тон этой реакции был достаточно умеренным: «Система свободного обмена, если её не ограничивать, может скомпроментировать независимость канадской литературы» (Камиль Руа, 1904). Несмотря на это предостережение, влияние французской культуры продолжает расширяться. Молодые люди отправляются за новым культурным багажом в Европу, как это делали и те, кто теперь пытался ограничить влияние европейской культуры на молодёжь: сам Камиль Руа, Мариус Барбо, Лионель Гру, Эдуар Монпети или Эдмон де Невер. И дело не только в европейских дипломах, дело в том влиянии на молодые умы, которое оказывал Париж, воспринимаемый как столица модернизма. Поль Морэн, Ги Делэ, Марсель Дюга, Робер де Рокбрюн и Алэн Гранбуа, все, иногда многие годы, жили во Франции, в Париже. (Все эти авторы так или иначе будут фигурировать в наших «Тетрадях»)
Надо сказать и о подъёме в этот период региональной литературы, что можно рассматривать, как противодействие модернизму, а это в свою очередь симптоматично в целом для переходных эпох. И, естественно, основной противодействующей модернизму силой была в Квебеке католическая церковь. Она ужесточила свою политику цензуры особенно по отношению к романам, влияние которых на молодые умы было особенно велико. В 1904 году, после появления сатирического романа «Мари Калюме» журналиста Родольфа Жирара, архиеписком Монреаля, печально известный в истории квебекской литературы, магистр Брючези опубликовал в «Ла Пресс» циркуляр, в котором объявлялось, что «согласно закону Индекса это произведение читать запрещается». Ещё через несколько лет такая же судьба постигнет другой роман «Ла Сквин» («Это бесстыдная порнография!» по мнению Брючези), главы которого начали появляться в газетах, особенно эпизод «Сено» (1909) в газете «Неделя». Тяжёлое молчание было ответом на появление «Дебютанта» (1914) Арсэна Бессетта, франкмасона и друга поэтов-экзотистов, чья личность давно уже была на подозрении. Всё это свидетельствует об эффективности церковной цензуры, которая перестала расточать громы и молнии, но умело замалчивала неугодные ей произведения, запрещая газетам и журналам публиковать какие-либо отзывы на романы, в которых усматривалась антиклерикальная ересь. В двадцатых годах уже никто не осмеливался публиковать подобные тексты. И только в тридцатых снова появились романы, которых коснулось церковное запрещение, например, психологический роман Жовэт-Алис Бернье «Удручающая плоть» (1931), критический роман Жана-Шарля Харвея «Полуцивилизованные»; кардинал Вильнёв, архиепископ Квебек-сити, грозил отлучить от церкви всякого, кто станет читать, покупать или распространять  этот роман.
Множество писателей стали жертвами клерикальной цензуры или политического давления на журналистов. Настоящая борьба за свободу слова происходила в газетах (так было и в 19 веке, что нисколько не удивительно; где ещё она могла происходить?). «Дебаты», «Страна», «Националист», эти периодические издания регулярно публиковали обращения Церкви к читательским массам; влиятельные ежедневные газеты тоже публиковали циркулярные письма и постановления правительства и Церкви. Если неугодный журналист оказывался вдруг за решёткой, то этому уже и не удивлялись. Через тюремное заключение прошли, например, Оливар Асселэн и Жюль Фурнье. Правительство и Церковь действовали рука об руку, либерализм одного и консерватизм другой считались залогом социальной стабильности.
Журналистика в ту пору была делом мужским, но и женщины постепенно внедрялись в газетное дело, делая себе имя, зачастую прикрываясь псевдонимом. Например, Фрасуаза (псевдоним Робертины Барри, 1863-1910) – «сестра-подружка» Неллигана, или  Мадлэн (псевдоним Анны-Марии Хьюгенэн), или Фадетт (псевдоним Генриетты Десоль, о которой мы уже упоминали в № 24, посвящённому психологическому роману в Квебеке), которая вела множественные женские рубрики во многих газетах, в частности знаменитые в Квебеке «Письма Фадетт» в еженедельной газете «Девуар» (Обязанность) начиная с 1910 года и по 1946 (год её смерти). Популярность этих рубрик была такова, что на их основе были созданы ежемесячные журналы «Ла Ревю попюлэр», основанный в 1907 году, «Ла Бон Пароль» (1913-1958) и особенно «Ла Ревю модерн», основанный Мадлэн в 1919 году, который станет в 1960 популярнейшим и поныне женским журналом «Шатлэн». В этих журналах находится место для сентиментальных романов в духе Делли[3].
В общем и целом можно сказать, что массовая культура довольно быстро охватывает квебекское общество, делая синонимичными понятия культуры и развлечения. Издаётся всё больше романов «розовой водички», сентиментальных фантазий и комиксов. В театрах и кино – мелодрамы, в кафе-шантанах – водевили. В основном эта продукция приходит из Франции и США, но есть и местные издатели бульварных романов за 10 центов, которые стали хорошей школой для многих известных тогда, но теперь почти забытых квебекских писателей, таких как Убаль Пакэн или  Жан Феррон, которого не следует путать с Жаком Ферроном, однофамильцем и классиком последующего периода в истории квебекской литературы.
В ближайших номерах наших «Квебекских Тетрадей» мы поговорим о наиболее значимых аспектах противостояния модернизма и консерватизма в Квебеке начала ХХ века, о монреальской литературной школе и о поэтах «Нигога», об обществе французской речи в Канаде и о «Монреальском Французском Движении», в котором Лионель Гру изложил свою национальную доктрину. Мы поговорим и об отдельных личностях, таких как Эмиль Неллиган и многие другие представители МлШ, расскажем об Оливаре Асселэне, Жюле Фурнье, Альбере Лаберже и Жане-Обере Лоранже.  Поговорим также и о самых знаменитых романах того времени в литературе Квебека, например, о романе «Мария Шадлен» Луи Эмона, сочетавшем в себе одновременно черты региональной и модернистской прозы. И обязательно коснёмся драматургии, например, в разговоре об уникальном успехе пьесы «Аврора, дитя-мученица».

Монреальская литературная школа


После «Красной Плеяды» канадского Института, в 1891-1892 годах появилась другая плеяда, бледная, затурканная, плеяда самоучек-подражетелей Верлену, декадентам, «диким», сиречь «фовистам». Они публиковались в «Монд иллюстре» и разных эфимерных изданиях. С другой стороны, в 1895 году группа интеллектуалов Анри Дежардэна, «Шестёрка Губок» предложила Эдуарду Зотику Массикоту, организатору  «бледной плеяды», устроить совместное общество, некий очаг культуры. Монреальская литературная школа, по замечанию Шарля Жиля, это «четверо адвокатов, гравёр, два журналиста, медик, книготорговец, пять студентов, нотариус и художник, собиравшиеся вокруг зелёного сукна, заваленного рукописями» иногда во дворце Рамзей для пущего вдохновения. В том было много помпы и несколько победных публичных сеансов, на одном из которых в 1899 году Неллиган прочитал своё знаменитое стихотворение «Романс вина».
Школа опубликует с двадцати пяти летним перерывом два сборника «Вечеров дворца Рамзей». Наиболее интересными станут «отщепенцы»: Неллиган, Лозо, Дантэн, Лаберж. Жан Шарбоно, преданный идее этого литературного сообщества, напишет в 1935 году эпитафию школе, книгу «Монреальская литературная школа». Мы надеемся, что несколько отрывков из этой книги будут не лишними:
«Именно здесь (в кафе Айотт) наше поколение собиралось, чтобы посетовать на жалкое положение нашей литературы. Сюда приходили и Жан Шарбоно[1] и Поль де Мартиньи.
Стоит ли сомневаться, что и они поддерживали яростные протесты, направленные против уничижения французского языка (они только что присутствовали на заседании политической ассамблеи). Их возмущение достигло предела. Долго и тягостно рассуждалось о безысходном положении нашей интеллектуальной молодёжи. Особенно горько было то, что нашим писателям приходилось уединяться в своей башне из слоновой кости и с её высоты тщетно взывать к небесам.
Они говорили примерно так:
«Будучи на нижней ступени общества, мы, от которых отказались даже наши соотечественники, более обеспокоенные насущными материальными заботами и потому инертные, не являемся ли мы сами бедными родственниками, которым отказывают даже в таланте? Что станет с нашей провинцией через пятьдесят лет[2], если сейчас мы пожертвуем интересами языка ради сиюминутной материальной выгоды? Что станет с нашей молодёжью, потерянной в пустыне безразличия и презрения? Есть ли у неё право, коим пользуются все цивилизованные народы, восстать против ежедневно повторяющихся атак филистимлян, чья высокопарная глупость заставляет молодёжь бледнеть от гнева и бессилия?
Возможно ли отнять у неё привилегию работать свободно над совершенствованием своих принципов? Не довольно ли она настрадалась от ранящих насмешек в адрес «идиотских писателешек» - таким определением они пользуются по отношению к пишущей молодёжи – «проводящих дни за маранием бумаги в бессмысленном самопожертвовании ради неизвестно чего». Не в том ли святая миссия молодёжи (во всяком случае, она в это верит) – распространять культ литературы и воскурять литературный фимиам? Не настал ли час объединить все разрозненные силы, всю волю ради единой цели – вопреки пораженчеству тех, кто только и делают, что гасят звёзды? Не взяться ли за работу, чтобы спасти французский язык от маразма, в который он, к сожалению, погружается всё глубже?»
Такими были их речи, когда они, Поль де Мартиньи и Жан Шарбоно, сидели чуть ли не до рассвета той ноябрьской ночью 1895 года, возбуждённые верой, которая толкает конкистадоров на поиски неведомых земель невзирая на возможные бури.
Из этих дискуссий и родилась монреальская литературная школа.»
А вот, что говорит Шарбоно о влиянии монреальской школы на развитие литературы в Квебеке:
«Мы говорили уже о состоянии духа общества в 1895 году, но теперь хотелось бы вернуться к этому вопросу. Возникновение школы, как было сказано выше, было обусловлено тем важным фактом, что молодые люди хотели избавиться от набивших оскомину фраз и подготовить новый этап в развитии литературы.
Это поколение, а это понятно и без объяснений, отрицало «подчинение и покорность» нашей литературы умирающего романтизма. Молодёжь была оскорблена своим положением и думала разбить оковы, наложенные понтификатом и его мертвящим влиянием.
Мы говорили себе, что, если расцвет литературы означает выход народа на высшую ступень цивилизации, то всё же нельзя отнять у только что образовавшегося народа его право на создание условий для развития его интеллектуальных способностей. (...) Ещё один аспект, важный для понимания назначения школы, – это выход из изоляции, в которой наше поколение держалось насильственно. Нам нужны были библиотеки, конференции, литературная среда, вот чего нам не хватало жизненно. (...)
Всего этого у нас в конце 19 века не было. Нам не только не хватало насущного хлеба духовности, мы находились в отчуждении, подобном смерти. Мы находились точно в заключении, в некоем порочном круге, мы сами превратились в нечто феноменальное, в каких-то особенных существ. Нехватка средств, раз уж мы заговорили об этом, только усугубляла наши духовные потребности. А то ещё вот что: молодой человек, которому родителями и обществом была уготована определённая карьера, если вдруг начинал «заниматься литературой», сразу оказывался под наблюдением, как умственно отсталый, именно так воспринимались «занятия литературой». И в данном случае мы нисколько не преувеличиваем. Всё было именно так в нашем обществе и задолго до нашего поколения.»
Шарбоно много говорит об организаторах школы и о её участниках, называя множество имён, но мы удержим только несколько из них, те, о ком мы станем рассказывать в следующих «Тетрадях».
Назовём прежде всего друга и единомышленника Шарбоно – Поля де Мартиньи, писателя и журналиста, сотрудничевшего с газетой «Отечество». Первое заседание школы состоялось в доме де Мартиньи. Назовём Шарля Жиля, художника и поэта, скончавшегося в 1918 году от эпидемии инфлюэнции. Не обойдём молчанием и Альбера Лабержа, автора знаменитого романа «Сквин». Упомянем и Артюра де Бюсьера, экзотиста, друга Неллигана и автора сборника «Бенгалии», скончавшегося скоропостижно в 36 лет. К сожалению, нам не удастся уделить даже толику внимания всем, кто был так или иначе причастен к литературной школе в Монреале.
Уже в 1897 году Эдуард-Зотик Массикот, ботаник и будущий архивариус, предупреждал, что «школа может стать слишком элитарной», что означало «невозможность простому смертному сочинять что-либо, не имея вычурного словарного запаса, рифм звонких и странных, (...) сюжетов замысловатых, экзотических, витиеватых...»
Получилось так, что школа разделилась на универсалистов, прислушивающихся к малейшим вздохам раздражённой души, и на тех, кто выпускал, начиная с 1909 года, журнал «Земля». Этих аграриев было большинство. Они выждали год-другой и, под руководством  Шарля Жиля и Альбера Ферлана стали величать себя Академией.
Дисиденты сплотились вокруг Шарбоно. Сплочение это было единодушным, но вскоре распалось, не получив должного внимания со стороны общества (но вернее было бы сказать: «не получив от общества материальной поддержки»). Другой всплеск активности МлШ был в 1919-1920 годах, но проза стала преобладать над поэзией, а с появлением Вальдомбра (Клод-Анри Гриньон), Виктора Барбо, Бертело Брине и скептика Жана-Обера Лоранже критика потеснила творчество. Новые «Вечера дворца Рамзей» (1925)  были разномастны и посредствены, своего рода литературная агония перед кончиной.
Эмиль Неллиган (1879-1941), о котором мы поговорим отдельно, и которого невозможно обойти молчанием, говоря о монреальской литературной школе, пропустил через себя романтизм, Парнас, Бодлера, Роденбаха и Верлена, символистов и декадентов. До того как замкнуться в себе «на пороге двадцати лет» этот рембообразный подросток настрогал множество стихов, самых разных по уровню и законченности, среди которых десяток-другой действительно удивительных. Новизна его стихов удивила даже Францию. О чём они? Сюжетно они все связаны с «Тетрадками Андре Вальтера» Андре Жида, вспоённые всё тем же Шопеном: «торжественно пустые залы», сёстры в белых платьях, подёрнутый ряской пруд, Вертер, прячущийся в парке. Более чем кто-либо, будь то Кремази, Сен-Дени Гарно или Клод Говро, Неллиган воплощает миф прόклятого поэта, чёрного ангела, городского принца. Режан Дюшарм, среди прочих, создал из него модель абсолютного детства, книжного, вдохновенного и болезненного. Все знают его имя (ирландское, но на французский манер), его фотографию, его стихи, ставшие песнями, его «Золотой Корабль», похожий на непреодолимый риф, трагическую веселость «Романса вина», «Портреты» его матери-пианистки, первозданно чистый «Зимний вечер», когда «снежат снега». Опьянённый созвучьями и красками, Неллиган – то очарованный пленник, то счастливый садовник в аллеях своего детства. Его привлекает контрастное: чёрное и белое, без переходов и теней, но и «далёкие отсветы» («Лунный свет интеллектуальный»), золото, искусство, сокровища стихотворения, которое «происходит» и любовь девы, которая «неприступна» («Воздушные зàмки»).
Неллиган не оставил потомкам ни писем, ни личного дневника[3], только стихи и множество белых страниц для биографов, любящих придумывать, строить  догадки, любующихся своими карточными домиками.
Один из тех, кто мог бы помочь в составлении биографии великого в границах Квебека (но и действительно очень и очень даровитого поэта), был совсем не пропащий, респектабельный Артюр де Бюсьер, друг Неллигана, художник из элиты, человек богатый и потому готовый предаться прелестям богемы. Он был архитектором своих сонетов в «Бенгальских стихах», похожих на пагоды, на японские сады песка и камней в молчании застывших волн, на разрушенные храмы или на мускулатуру кузнеца или львицы, на Офру Сирийку. Бюсьеру тоже нужен поиск бесконечного и той
Неизбывной гавани, где мы бросим наш якорь...
Был рядом с ними и профессиональный художник Шарль Жиль, человек широкого кругозора, сочувствующий, порой болезненно чувствительный, писавший что-то весьма напоминающее Луи Фрешетта. Его «Мыс Вечности» (1919) – «Окаменевший свидетель первых дней творения...» - всего лишь верхушка айсберга, великого проекта «Святой Лаврентий», который так и остался проектом.
Люсьен Ранье, ещё один представитель дисидентов-универсалистов, прятал за привычными образами и привычными гармониями тревогу и страх, подвижные тени «Его жизни» (1931).
Обо всех этих поэтах мы ещё поговорим в ближайших номерах «Квебекских Тетрадей», но пока, делая обзор периода модернизма в Квебеке, скажем ещё несколько слов о поэтическом движении Аграриев, почвенников (причём эти аграрии не имели ничего общего с романтическим патриотизмом Красной Плеяды и квебекской литературной школы 1860-х). Среди поэтов этого направления можно отметить  деревенских одиночек, «артабазского барда» Адольфа Пуассона с его сборником «Под соснами» (1902), в Лотбиньере – Лё Мэй, в Ямашише – Бошмэн, в Босе – Чапман (о них мы уже говорили), в Гаспези – Бланш Ламонтань-Борегар...
Альбер Ферлан (1872-1943), поэт и теоретик школы, любил вспоминать о детстве на берегу озера, о природе, о лесных жителях, об индейцах. Для него земля «смешала в забвении кости былых краснокожих героев и гущу растений исчезнувших с ними», а её плодоносность – «(...) тайна смерти лесов».
Как было сказано выше, поэзия почвенников в начале двадцатого века отошла на второй план, а её место прочно заняла проза. И в прозе почвенничество заявило о себе во всю мощь, дав квебекской литературе несколько настоящих шедевров, ставших классикой, к сожалению практически не изучаемой в средней школе.


[1] Интересно, что и Жак Картье, о котором мы говорили в самом начале, в своих заметках путешественника говорит о себе и называет себя в третьем лице.  Что это? Продолжение традиции?
[2] Не намёк ли это на роман «За родину» Жюля-Поля Тардивеля? (См. № 31 «Квебекских Тетрадей»)
[3] Так считалось, пока не были найдены дневники датируемые 1913 и 1929 годами. Правда в них почти ничего «дневникового» в нашем понимании нет, это просто стихи разных поэтов, переписанные рукой Неллигана. Есть ещё книжка Бернара Курто «Дневник Неллигана» (2014), выпущенная издательством «Герэн», но это придуманный дневник, хотя и дающий представление об окружении Неллигана и его литературных привязанностях.

[1] На языке американских индейцев – гарпун.
[2] Буквально – собиратель колосков, оставшихся после жатвы на поле
[3] Псевдоним брата и сестры Де Ла Розьер, которые были чрезвычайно популярны во Франции начала ХХ века (более ста романов, однако!)